На карте русского Парижа хорошо известны две точки — собор святого Александра Невского на рю Дарю и кладбище Сент-Женевьев-де-Буа, где похоронены Бунин, Нуреев и Тарковский. Но есть еще одно важное место — Земгор, дом престарелых, основанный в середине прошлого века белоэмигрантами. Анна Строганова поговорила с его обитателями
Созданный в 1915 году князем Георгием Львовым для оказания помощи участникам Первой мировой войны и снабжения армии, Земгор обрел в эмиграции вторую жизнь. Отделения Земско-городских комитетов, задачей которых было оказание помощи русским беженцам, появились по всей Европе и, конечно, в самом Париже. В 1950 году, когда белые эмигранты стали стареть, для них открыли дом престарелых в Кормей-ан-Паризи, в 15 километрах от французской столицы.
Со временем в Земгор стали поступать и французские пансионеры. Сегодня из 200 его обитателей русских всего около 20. В 2008 году дом престарелых (здесь говорят «старческий дом») был передан «Филантропическому обществу», одной из старейших благотворительных организаций Франции. Она управляет 20 различными учреждениями, занимающимися пожилыми людьми, инвалидами и детьми.
«У меня есть для вас два героя, — сообщила мне по телефону председатель общества Земгора Ольга Александровна Андреоли. — Обоим под 90, но они полностью в здравом уме».
Я ничего не знала про дома престарелых. Воображение рисовало большой запущенный парк, дом с флигелем, затерявшийся где-то в глубине, маковку церкви и, может быть, пруд. Русскую усадьбу во французском пригороде. Как в набоковском «Пнине», — эмигрантское поместье «Сосны» посреди Америки с самоваром, чаем и вареньем.
На деле мы долго плутали по маленьким улицам симпатичного французского городка, пока не вышли к черным железными воротам, за которыми обнаружилось похожее на больницу современное серое здание из стекла и бетона с большой парковкой. А уже за ним, когда мы поднялись по по холму мимо белого козырька с русской надписью «Читальня» и французским указателем на «Вишневый сад», — увидели старый корпус Dolgopoloff. Он был назван в честь Николая Саввича Долгополова, русского врача, основавшего Земгор.
То, что поговорить не удастся практически ни с кем, я поняла уже в церкви, на праздничной службе по случаю дня святого Николая Чудотворца. Этот день здесь отмечают ежегодно и торжественно. Литургию служит отец Евгений из собора святого Александра Невского в Париже. Календарь сдвинут, в воскресные дни и праздники священник служит на рю Дарю, а в маленькую церковь Земгора приезжает по понедельникам или на следующий день после больших праздников.
Служба идет на русском и на французском, Евангелие читают по-французски, «Отче наш» поют на двух языках. В полупустой церкви ровными рядами расставлены разномастные стулья, как будто принесенные сюда из чьих-то квартир. Под «Символ веры», который здесь тоже поют по-французски, двери церкви распахиваются, и внутрь ввозят трех старушек на инвалидных колясках. Высохших, с тонкими птичьими руками, в аккуратных платьях и по-детски высоко поднятых гольфах. Одна из них радостно машет нам рукой.
«Альцгеймер», — объяснит мне потом главный диагноз пансионеров Земгора Аня Думлер. Аня — художница по образованию родом из Санкт-Петербурга. Уже 17 лет она работает здесь аниматором — занимается со стариками рисунком и лепкой, устраивает для них концерты. «Моя работа в том, чтобы они не просто жили как цветочки, а чтобы чем-то их занимать, стимулировать, что-то с ними придумывать», — показывает она выставку работ своих подопечных в холле одного из корпусов.
«По всей Франции люди стали все позже и позже попадать в дома престарелых, когда они уже действительно не могут жить одни, — рассказывает Аня. — Сейчас все заговорили об Альцгеймере, но он и раньше был. Просто до него мало кто доживал».
65 лет спустя после того, как в Земгоре появились первые пансионеры, мир изменился. В дом престарелых больше не попадают в 60, когда можно жить как в санатории, заводить интрижки и играть в бридж по вечерам. Люди теперь живут дольше (средняя продолжительности жизни во Франции — 79,3 лет для мужчин и 85,5 лет для женщин) и оказываются в таких учреждениях уже в самом конце жизни или — реже — в силу драматических личных обстоятельств. Некоторым из нынешних обитателей Земгора уже около ста лет.
«Раньше у нас были люди, которым было просто выгодно жить в Земгоре, — говорит Думлер. — Те, у кого маленькая пенсия. Люди с большой пенсией продолжали жить у себя». По ее словам, в Земгор приходили русские эмигранты, которые оставались одни. Жили здесь, но часто ездили в Париж. Художники, например, продавали в Париже свои картины. «Возвращались сюда, пели, ели, веселились, ходили на чай и не только на чай», — улыбается она.
Теперь Земгор называется «домом престарелых с медицинским обслуживанием». «Это значит, что у нас есть врач, — объясняет Аня. — Но основной персонал — нянечки и медсестры. Если кто-то тут упал, то его отвезут в больницу».
После литургии всех пансионеров и гостей ждет праздничный «русский обед». Красная икра, селедка (такой во Франции не достать) и раскатистое «многая лета» Земгору, которое запевает Андрей Шестопалов, отвечающий за «социальную и культурную жизнь» дома престарелых. Вместе с Аней Думлер они устраивают здесь русские концерты по вторникам.
По случаю праздника — тоже концерт, с приглашенными певцами. Под песню «Мама, я жулика люблю» и цыганские романсы бодро пляшут крепко сбитые чернокожие медсестры. Какую-то старушку привозят на каталке и аккуратно пересаживают на инвалидную коляску, наливают сок, везут слушать музыку.
Среди инвалидных кресел, носилок и лекарств обитатели Земгора имеют возможность жить так, как им нравится. На входе в старый корпус Dolgopoloff висит «Хартия прав и свобод» дома. В документе из 12 статей прописаны принцип «не-дискриминации», право на информацию, свободу вероисповедания, право на человеческое достоинство и личное пространство.
Здесь у каждого есть своя комната, которую он обустраивает так, как ему удобно. Есть парикмахерская, куда можно приехать на инвалидной коляске и сделать укладку (русским пансионерам, у которых недостаточно средств, Ольга Александровна оплачивает парикмахера раз в три месяца). Есть рисование. Есть те самые русские концерты по вторникам и праздникам, куда с радостью приходят французские пансионеры. Устроители местной жизни как будто не делают скидки на то, что большинство их подопечных уже живет в пограничном мире. Они слушают романсы, музыка их молодости возвращает их в реальность, но ненадолго.
Три моих героя — это три России. Три поколения эмиграции, вынесенные волнами XX века сюда, во Францию, на исчезающий за современными бетонными блоками русский остров, где еще остался указатель на вишневый сад, но самого сада уже нет.
«Грешным делом русский язык я выучил у любовницы», — без обиняков и почти без акцента объявляет мне Александр Петрович, когда мы садимся с ним за один из столов в зале, где продолжается праздничный обед. Карпушко я заметила еще в церкви, — огромная темно-красная бабочка на шее, белая рубашка, окладистая борода и изящные манеры.
В Земгоре он поселился восемь месяцев назад. «Меня привлекло здесь то, что есть богослужения, — говорит Карпушко. — В деревне мне очень не хватало общения с людьми и возможности общаться по-русски». Ветеринар по профессии, Александр Петрович всю жизнь проработал во французской провинции. «Я русский забыл. Чем больше я живу, тем больше я… Как это сказать? — раздражается он сам на себя. — Восхищаюсь русским языком, его богатством, его оттенками, его грамматикой. Я уже стал глухим, но я слышу, как около меня люди говорят по-русски, — слова не понимаю, но интонации слышу. И это меня очень утешает».
Александр Петрович родился во Франции в 1932 году в семье русских эмигрантов первой волны. Его отец был кадетом и бежал во Францию через польскую границу в 1923 году — «с контрабандистами». Мать, получившая в России аттестат зрелости, в том же году добилась официального разрешения уехать. Родители познакомились в эмиграции. Мать работала гувернанткой в богатой французской семье, отец чудом устроился чернорабочим в типографии: «Это было редкое дело, потому что русским тогда было очень тяжело».
В 11 лет Карпушко остался сиротой, воспитывался во французских приютах и «очень редко встречал русскую компанию». Но ходил в так называемую «четверговую школу» для детей эмигрантов. «Там мы получали немножко Закона Божьего, немножко истории, немножко — как? — грамотности. Так что я еще и неграмотный», — смеется он. Но тут же добавляет, что смог прочитать «почти всю русскую классику».
«Меня в России все принимают за жида, потому что я картавлю», — с уже известной мне прямотой говорит Александр Петрович в ответ на комплимент о его прекрасном русском.
«Грешным делом русский язык я выучил у любовницы», — объявляет Александр ПетровичТвитнуть эту цитатуВ России он, впрочем, был всего два раза, с туристическими группами. Первый раз в 1977 году — в Москве и городах Золотого кольца. Горничные в гостинице «Москва» объявили тогда Карпушко, что он говорит по-русски, как приезжий «из дальней республики».
Второй раз он поехал в страну своих родителей уже в 2003-м — паломником на Соловки и в Санкт-Петербург. Петербург Александр Петрович называет «трагическим городом» и плачет, когда говорит о блокаде.
Про русскую любовницу Карпушко рассказывает, что встретил ее в 2004 году. «Я уже давно был холостяк, — объясняет он. — Очень хорошая особа, но вы не можете себе представить, какая бездна, какая пропасть между нами и вами». «Не тот язык, не то мировоззрение. Я очень ее любил, но меня предупредили: вы никогда не сможете действительно жить вместе. Так и случилось. Два мира, два разных мира», — вздыхает он.
Больше Александр Петрович про любовницу ничего не говорит, зато сыпет забавными историями, которые на французский манер называет «анекдотами», — про Федора Шаляпина или про иконописца Леонида Успенского, которым восхищается. В его комнате по стенам висят иконы. «Здесь икона святого Александра Невского, а здесь, — он показывает на афишу, — была замечательная выставка, первая выставка икон эмиграции».
«Я был участником парижского общества икон. Читал там шесть лекций по творчеству иконописца Георгия Вадимовича Морозова, который написал эту икону Владимирской Божьей Матери», — Карпушко снимает со стены икону и показывает нам. Он рассказывает, что читал лекции про иконоборчество и изображения животных на разных иконах и в Священном писании, — «потому что был ветеринаром». Дважды ездил на Афон, увлекался фотографией, оперой и авангардным театром, — «очень любил Бертольда Брехта».
Когда я приеду в Земгор второй раз, то Карпушко уже не застану. Он уедет в православный монастырь в Бюсси. «У него везде кто-то есть, кто-то за ним приехал и повез его в монастырь, — объяснит Аня Думлер. — У него масса друзей по переписке. Он пишет всем, и все ему пишут. Он такой чаровник. Он и тут всем откланивается, отшаркивается. У него сложная судьба. У русских здесь у всех сложная судьба».
Самокрутка все время гаснет. Он этого почти не замечает. Кофе в потемневшей фарфоровой чашке остыл, кажется, еще утром. Из черного радиоприемника на изящном прикроватном комоде разливаются оперные арии. «Radio classique», — время от времени произносит глубокий женский голос. Художник Титов сидит в кресле, жует потухшую самокрутку, смотрит добрыми глазами и много говорит. Я вслушиваюсь изо всех сил, но едва разбираю его слова. Ольга Александровна предупреждала: «Вы не поймете, что он говорит, у него проблемы с речью». Что-то я улавливаю. Юрий Васильевич рассказывает про то, что он архитектор по образованию, рассуждает про истину и вспоминает московские церкви. Еще говорит, что внучки приезжают очень редко.
Комната — самая удивительная из всех, что я здесь видела, — от пола до потолка увешана карандашными рисунками, картинами, фотографиями внучек Титова и объемными инсталляциями, сделанными из обрывков газет, туалетной бумаги, картона и полиэтилена. Меньше всего веришь, что находишься в специализированном медучреждении.
На Титове — неизменный синий берет, через плечо перекинут запятнанный флисовый шарф. В 1965 году он рисовал плакаты в защиту Конституции для диссидентского митинга гласности на Пушкинской площади в Москве. Сейчас ему 88 лет, и последние 16 он живет в Земгоре. Его историю мне рассказывает Аня Думлер.
Титов был участником диссидентского движения. Дружил с Буковским и Солженицыным. Но в СССР его, по словам Ани, «залечили, замордовали»: после митинга гласности 5 декабря Титова вместе с женой несколько раз помещали в психиатрическую больницу имени Кащенко. В Париж он приехал с женой и маленькой дочкой в 1973 году. «Они находились в это время в отчаянном положении. Изгои. И среди эмиграции, и среди французов», — так описывает первые годы семьи художника в Париже писатель и диссидент Анатолий Краснов-Левитин в своем очерке «По морям, по волнам…».
«Когда они оказались здесь, им было очень трудно, — подтверждает Аня Думлер. — Белая эмиграция их не приняла. Среди русских, которые приезжали, было много кгбэшных агентов. Царило недоверие. Все русские художники, которые приезжали, мыкались здесь. Мыкались ужасно. Титов уже был больным человеком».
Через несколько лет жена Титова повесилась. Художник остался один с дочерью, у которой, как рассказывает Аня, начались серьезные психические проблемы. Внучки Титова выросли в приемных семьях. «Так перекосилась жизнь нескольких поколений», — вздыхает Аня.
В конце 90-х в Земгор позвонили «русские ребята из какого-то сквота», где жил художник, и попросили забрать его. Сказали, что больше не могут им заниматься, — «нет ни сил, ни денег». И Земгор его принял. До этого Титов жил в другом доме престарелых, но там, как рассказывает Аня, «его не поняли».
«Юра — человек творческий и живет в своем мире. Он из бутербродов, масла и остатков туалетной бумаги делает инсталляции. Он очень милый, но приход горничной в свою комнату воспринимал как вторжение, языковой барьер мешал объясниться, и он становился агрессивным».
При этом, утверждает Аня, Титов — удивительно чуткий и очень тонкий человек.
«У меня несколько раз так было, когда личные проблемы, дети болеют или что-то еще случилось, а я прихожу в свой кабинет и вдруг вижу букет фиалок или стихотворение. И я знала, что это Юра. Достанет то ландыш какой-то, то яблоко красное. Я прихожу к нему: “Юра, спасибо тебе”, а он: “Да ну, что ты, мы всех победим”».
Аня отдала Титову свою мастерскую.
«Идея была в том, что он будет работать там и освободит свою комнату, но он этого так и не сделал. Захламил и там, и там. Он так здесь прижился, ему здесь очень хорошо. Когда у Юры случаются творческие кризисы, он начинает, например, воровать салфетки из столовой, — у него нашли 200 салфеток.
Юра из бутербродов, масла и остатков туалетной бумаги делает инсталляцииТвитнуть эту цитатуУ меня он одно время воровал кисти. Я ему говорю: “Юра, отдай мне вот эту. Она у меня еще со студенческих времен хранится”. Он говорит: “Ну, я у тебя ее не украл, смотри, ей здесь лучше”. Так она у него и осталась.
Я помню очень душещипательный момент, когда мы организовали встречу с его внучками. Тогда им было лет восемь-десять. Они его никогда не видели. Так получилось, что вся семья была распихана по разным заведениям. Девочки выросли в приемных семьях и по-русски не говорили. Знали от мамы несколько русских слов. А дедушка-то говорит только по-русски. Я была переводчицей. Они меня с тех пор помнят. Я их недавно видела — год назад. Но у них теплая семейная связь. Юра живет ими».
Марию Григорьевну так же как и Карпушко я заметила еще в церкви и поначалу не поняла, что она — тоже пансионерка Земгора. В свои 88 лет эта женщина, бывший зубной врач родом из казахстанского Талдыкоргана, ведет большое хозяйство, помогает соседкам на инвалидных колясках, шьет, поет, ходит на все церковные службы и много читает.
«Дочь похоронила и пришлось сюда прийти», — скупо начинает она свою историю, когда мы приходим к ней в комнату вместе с Ольгой Александровной Андреоли, с которой они большие друзья. Интерьер у Марии Григорьевны как будто телепортирован из России: ковер на полу, подушки на высокой кровати, где спит кот Ванька, телевизор и швейная машинка.
«Дочь болела пять лет, — продолжает Мария Григорьевна свой рассказ. — Рак кишечника. Когда она заболела, я приехала к ней, чтобы вести хозяйство».
Дочь похоронила и пришлось сюда прийтиТвитнуть эту цитатуВо Франции она уже больше десяти лет. «Зубной врач и без зубов», — смеется Мария Григорьевна. Рассказывает, что в России работала в воинской части: «20 лет на одном месте».
В Земгоре у нее — единственной здесь — целое хозяйство. Свой огород, восемь куриц, 12 кошек и кролик. «Я люблю землю и была с землей связана (и родители мои), я попросила участочек, — рассказывает она. — 20 штук помидоров посадила в первый год, а теперь 150 сажаю».
Кроме огорода у Марии Григорьевны есть и маленькая терраса с большим цветником. «Я люблю цветы. Они меня тоже любят, что бы я ни посадила, все растет хорошо. Всегда у меня здесь такой рай».
Все кошки кроме любимца Ваньки живут на улице в специальных домиках.
– Если бы кошек не было, по нам бы ходили крысы. Много складов с продуктами, — назидательно объясняет Мария Григорьевна. — А они крыс таскают. Ванька вон, такой мышелов. Обязательно принесет и покажет мне, что это он поймал. Такой хитрый, такой умница.
– Когда у нас проходят русские концерты, Мария Григорьевна — единственная, кто поет, — с гордостью говорит Ольга Александровна. — И знает почти все песни кроме наших, дореволюционных.
– Люблю я петь, — отвечает Мария Григорьевна. — Я с детства, с садика пою. У меня папа хорошо пел, мама хорошо пела.
Ольга Александровна рассказывает нам то, что не скажет сама Мария Григорьевна:
– Она — это меня больше всего трогает — кормит тех, кто больше не может есть сам. Иногда медсестры не успевают ко всем подойти, и она ложечкой то одну, то другую кормит.
– А куда деваться, — удивляется Мария Григорьевна. — Люди не виноваты.
Сетует, что не знает французский.
– Я немецкий изучала, — сокрушается она. — Очень много помню немецких слов, всякие там падежи, все знала, но с французским мне очень трудно, много засорено буквами.
Мария Григорьевна — редкий пользователь местной библиотеки. Большинство других обитателей Земгора уже не может читать. «Когда я пришла, библиотека была классная, столько было книг», — вспоминает она. Сегодня большую часть когда-то очень богатой книжной коллекции Земгора увезли в Россию.
Мы идем в сторону курятника, где у Марии Григорьевны живут несколько куриц и петухов, а еще смешной вислоухий кролик, которого она на французский манер называет «лапеном» (lapin по-французски «кролик»).
«Уй ты моя маленькая, ты моя лапочка, мои хорошенькие, — наклоняется она к своим питомцам. — Ну вот, курочки. А это кролик — лапен. Вырос, такой дубина».
– Вы скучаете по России?, — неловко спрашиваю я Марию Григорьевну, когда мы возвращаемся к дому.
– Конечно, — отвечает она и больше ничего не говорит.
Подпишитесь на субботнюю рассылку лучших материалов «Таких дел»