Для тех, кто не слышал моих публичных выступлений, лекций, семинаров, радиопередач, сообщаю — я заика. К черту все эти политкорректные формулировки «заикающийся человек», «человек с особенностями речи». Меня подташнивает от этой модной манеры заменять нормальные слова — калека, больной, инвалид — вкрадчивым «человек с особенностями». Мне не нужно, чтобы мое заикание называли вежливым словом. Мне нужно, чтобы его не замечали. Чтобы меня слушали, если я говорю дело, и требовали заткнуться, если говорю глупости.
Последние лет двадцать заикание совершенно не беспокоит меня. Но всякий раз, когда я выступаю по радио или по телевизору, мне приходят несколько писем от заик со словами: «Как же так? Как же вы набрались смелости? Заика, и вдруг в эфире?» Этим несчастным я отвечаю обычно, что удивляться публичному выступлению заики так же отвратительно и глупо, как удивляться публичному выступлению «жирдяя» или «ниггера». Но на самом деле я помню, каково это — думать, будто не имеешь права говорить, оттого, что слова застревают у тебя в глотке.
челюсти от мысленного напряжения болели у меня так, как будто я час жевал камниТвитнуть эту цитатуГлавным моим кошмаром было даже не то, что дразнили однокашники в детском саду или в школе. Главным кошмаром было купить булку в магазине. Я часами стоял у прилавка, сжимая в руке мелочь, по тысяче раз прокручивал в голове фразу: «Дайте, пожалуйста, батон за тринадцать копеек», да так часто и уходил, не купив хлеба и не произнеся заветной фразы. А челюсти от мысленного напряжения болели у меня так, как будто я час жевал камни.
Сейчас, если бы мне случилось испытать подобные трудности, я бы просто показал на требуемую булку пальцем и протянул бы деньги. Но в том-то и беда заикающегося человека, что ему кажется, будто батоны в булочных дают не за деньги, а за произнесенные без запинки слова. И еще кажется, будто продавщицы стоят за прилавками исключительно ради того, чтобы проверять плавность речи покупателей. Когда я поверил, что в булочных просто продают булки, заикание перестало меня беспокоить.
Кошмаром номер два были, конечно, телефонные звонки. По тысяче раз, прежде чем набрать номер, я повторял мысленно фразу: «Алло, здравствуйте, могу ли я поговорить с Петром Петровичем?». Но с большинством нужных мне в юности абонентов так ни разу и не поговорил.
Возможно, выбор журналистской профессии, немыслимой без телефонных звонков, был с моей стороны некоторой бравадой, вызовом, — я занялся именно тем, чего больше всего боялся, ремеслом, требующим публичности и разговоров с людьми, в том числе по телефону. Лет в двадцать пять я вообще своим заиканием бравировал. Даже вел на радио «Наше» передачу «Клиника 22» и называл себя в эфире не иначе как «Заика Панюшкин».
Я не знаю, в том ли дело, что журналистская профессия приносит много жизненных впечатлений. Или это просто жизнь приносит много жизненных впечатлений. Так или иначе, годам к тридцати я сообразил, что людям нет дела или по крайней мере не должно быть дела до того, как я говорю.
Я сообразил однажды, что это не я тут самый несчастный в булочной сжимаю в руке мелочь и прокручиваю в голове фразу про булку. А возможно, продавщица несчастнее меня. Наверняка устала. Может быть, больна. Наверняка какие-нибудь семейные неурядицы, муж пьяница, сын оболтус. И вот странное дело, как только начинаешь относиться к людям с состраданием и жалостью, заикание отступает. Не знаю, как оно связано с гордостью и заносчивостью, но как-то связано, на мой взгляд.
Про девушек… (В каждом втором письме заики жалуются мне, что боятся разговаривать с людьми противоположного пола и не могут устроить личной жизни)… так вот про девушек я тоже догадался, что они не то чтобы хотят особо красноречивого объяснения в любви. Они хотят, чтобы их любили.
И главное, чему научила меня кочевая и полная разнообразных встреч профессия журналиста, так это тому, что на свете полным-полно людей безмолвнее меня. Бедные, больные, старые, брошенные — они, может быть, даже и не заикаются, но их никто не слышит. Они, может быть, даже и кричат, но крики их тонут как в вате. Мне же, худо-бедно, сквозь тонические запинки на глухих и сдвоенных согласных, пересыпая речь словами-паразитами, помогающими взять трудное сочетание звуков с разгона, — мне удается говорить. И меня даже иногда слышат.
И вот когда я понял, что говорить ради себя не следует, а говорения ради этих безмолвных не избежишь, — вот тут заикание отступило совсем. Вернее нет, осталось, но перестало иметь значение. Моя речь — это речь заики. Но мне совершенно все равно, что вы думаете про красоту и плавность произносимого мною. Меня интересует, доношу ли я смысл.
Мне кажется, не заикающийся заика выглядит так же нелепо, как чересчур молодящаяся старуха или как негр, выбеливший кожуТвитнуть эту цитату Годам к сорока я научился говорить, совершенно не заикаясь. К сорока годам вообще научаешься контролировать многие вещи, про которые юноша думает, будто их контролировать невозможно (например, эякуляцию, восторг и страх). Я умею говорить совершенно гладко и иногда даже делаю это ради смеха, как вы, возможно, иногда ради смеха говорите с каким-нибудь забавным акцентом. Но в большинстве случаев говорю как говорю, — заикаясь. Даже в эфире. Даже на лекциях. Мне кажется, не заикающийся заика выглядит так же нелепо, как чересчур молодящаяся старуха или как негр, выбеливший кожу.
И еще мне кажется, что если сейчас, когда меня приглашают выступать по радио и читать лекции, я не буду заикаться, — это станет своего рода предательством по отношению к тому мальчику, что стоял в булочной, сжимая в кулаке мелочь, и не мог выдавить из себя фразу: «Дайте батон за тринадцать копеек».
Теперь я всерьез думаю, что имею естественное право говорить так, как говорю от природы. Заикаться. Был всю жизнь заикой — заикой и помру. Дело говорю — слушайте. Глупости говорю — кричите, чтоб заткнулся.