Когда-то я жила на верхнем этаже обычной хрущевской пятиэтажки. Была она серая, с пыльной лестницей, крашеными зелеными стенами, рядами деревянных и дерматиновых дверей. За каждой дверью жили истории их обитателей. Я всех знала. А кого не знала, тех побаивалась: странно было не знать соседей в те далекие времена.
На нашей лестничной клетке с выходом на крышу постоянно валялись перья, листья, мелкие камни и стоял специфический запах гнезда. Из этого меланжа леса и бетона я попадала в наш крошечный домашний коридор, пересекала зал, открывала балконную дверь и усаживалась на пенопластовую коробку. Созерцать.
Главным моментом моего дня было созерцание. Я стремилась к нему через скучные уроки в школе, которую никогда не любила. Оставляла его в себе, когда одиночество прерывалось приходом домой кого-то из родителей.
Поклонение клену
Это было такое ритуальное ежедневное сидение, с поклонением настоящему божеству — клену, моему проводнику в мир прекрасного, в мир неземного эстетического блаженства. Клен был невероятно красив и рос прямо за забором, что отделял участок частного деревянного домика от территории детского сада.
Нашей семье очень повезло: на протяжении многих лет из окон можно было наблюдать сменяющие друг друга цвета сезонов. Мы любовались зимними пушистыми пейзажами и сочувствовали обитателям домика, которым приходилось чистить дорожки огромной лопатой. Мы видели, как зреют в их саду летние яблоки, как опадают ноябрьские листья и обнажают черные ветви, на которых еще кое-где висят сморщенные рыжие плоды. Фоном всегда был могучий стройный клен, он прятал от нас легкое убожество детского сада из 90-х. Мы видели только его резную листву, сквозь которую звенели радостные детские голоса. Мы наблюдали, как клен зеленеет, считали дни до начала осени, чтобы посмотреть, как красиво и неравномерно проявятся в его кроне яркие ноты — желтые прожилки, розовые шелка с пурпурной оторочкой.
Но однажды в наш идиллический мир пришел промоутер элитной недвижимости. И подписал нашему пейзажу полный и абсолютный каюк: домик снесли, землю взрыли надругательскими ковшами, привезли кирпич, рабочих из некогда дружественных республик и выстроили за одно лето новый русский домище, глаза-в-глаза, уши-в-уши. Между нашей хрущевкой и их дорогими люстрами было совсем немного метров. Хорошо себе представляю сегодня все те нормы, что они нарушили, лишив пролетариат одним махом солнца, клена и самоуважения.
Впрочем, семья моя пролетарской была весьма условно, поэтому, в отличие от большинства наших соседей, мы довольно быстро съехали в, так сказать, лучшие жилищные условия. Но пейзаж мне никто не вернул. Боль от его утраты за двадцать лет, конечно, поутихла. С тех пор я видела столько мест, столько раз сменила дом, столько раз ненадолго влюблялась и привязывалась к кустам какого-нибудь пышного бульденежа у изящных чужеземных ворот, что клен и дом лишь скромно отсвечивали из глубин моих детских воспоминаний. Только вот когда узнала новое слово «соласталгия», вспомнила я именно это дерево.
В поисках утраченного
Соласталгия. Этот маленький, но важный неологизм придумал австралийский профессор Гленн Альбрехт, чтобы описать чувство, сходное с ностальгией — тоской по дому, — но отличное от нее тем, что дом есть и ты все еще в нем, а окружающий мир изменился так, что тебе кажется, будто тебя забросили за многие мили от родного порога.
Соласталгия может стать следствием любого разрушения окружающей человека среды. Войн и катастроф планетарного масштаба. Санкционированного властями переустройства старинного сквера. Она может возникнуть из-за ухода старых друзей, обернуться каким угодно плащом, пролиться любым соусом — формы ее бесчисленны. Но что она сделает точно, так это отнимет у вас самое главное — почву под ногами и понимание того, кто вы.
Я оглядываюсь назад и понимаю: однажды что-то пошло не так. Что-то расшатало саму основу и сделало меня везде одинаково чужой. Проклятой душой из африканского ада, которая не может попасть в землю предков и переродиться, как все порядочные умершие. Мои ритуалы смещены, слова древней песни утрачены, я не могу дышать одним воздухом со своим поколением, проходить обряды инициации, подтверждая их истины. Вся моя жизнь должна быть посвящена поиску утраченной гармонии.
На протяжении многих лет я утешалась и радовалась словам, которые повторял, обнимая меня, мой дед. «Бродяга… мы же с тобой бродяги», — говорил он у костра на тихой речке в Черноземье. И в Карельском озерном крае он учил меня радоваться невероятной красоте мира, несмотря на боль и холод, на усилия, которых требовали пешие и байдарочные походы. Он исходил в своей жизни тысячи дорог, теряющихся в горах необъятной Евразии. Он хотел мне подарить наивысшую радость науки, которую знал назубок: покорение вершин. Но, в отличие от меня, он каждый раз спускался с вершин в свой привычный мир. Я же каждый раз возвращалась в новый.
Чувство, что мне некуда идти, не покидало меня всю жизнь. В отрочестве оно было особенно острым. После школы я никуда не торопилась и часами бродила по родному городу, нарезая круги. Мне нужно было заново создать для себя то, что раньше принадлежало мне непреложно. Наладить связь со своими богами на чужой земле, найти, куда перекочевал дух моего тотемного дерева. Прокладывая тропинки вдоль чужих изгородей, я мысленно присваивала себе и их сады, и их обитателей. Я становилась маленькой хозяйкой целого мира и была свободна как ветер — всю карту города я могла держать в своей руке и ночью блуждать по ней лунным светом. Вечно скользя и ничего в действительности не имея.
В мире, который я стремилась создать, мне было дорого все, даже плохое: гигантские лужи, рыжие гнилые кирпичи, серые дома в душных тополиных шапках, гулкие арки редких сталинок, зеленые сараи у качелей, золотые лучи на бутылках у пункта приема стеклотары. Но моя любовная паутина к концу дня всегда оказывалась дырявой — и приходилось проваливаться в реальность.
В реальности же мои способности и я сама стоили очень мало: от меня все время чего-то требовали, чему я никак не могла соответствовать. Мне было неуютно в настоящем и не удавалось воспринимать всерьез задачи, которые ставили передо мной другие. Ощущение второсортности и неприкаянности тянулось за мной тенью.
Она уже здесь
Выросши, я многому научилась, и тело мое покрылось плотной броней опыта. Соласталгия — вечное ощущение ускользающего мира и неприкаянности — дала мне во многом преимущества. Стремительная социальная адаптация, быстрое усвоение языков, легкая смена места жительства и окружения — качества, которые весьма ценятся в современном глобальном обществе. Но за каждым скачком из одного круга в другой, жадным наслаждением исследователя, открывающего новые и новые миры, пряталась пустота. Все чаще я задумывалась, как это вообще возможно — так легко отпускать, уходить, оставляя нажитое эмоциональными усилиями? В этом нет ни вины моей, ни заслуги, только щемящая пустота.
Иногда мне кажется, что выход есть. Нужно смириться, принять это как свой путь и не кормиться бесплотными надеждами. Клена моего давно нет, а ветер перемен начинает дуть каждый раз, когда мне хочется наконец остаться где-то…
А сегодня вдруг мы все оказались детьми, влюбленными в красоту утраченного дерева. Все стоим перед лицом неотвратимых изменений, которые еще вчера даже представить себе не могли. Пандемия, серым покровом накрывающая нашу маленькую планету, сбивает нас с толку, сбивает с ног. А на смену ей спешит соласталгия, и мы уподобляемся краснокожим индейцам, в чей лес пришел огонь бледнолицего. В десять раз мощнее, хитрее, опаснее, но самое главное — непредсказуемее.
На долю каждого поколения выпадают исторические события. На долю каждого человека — испытания. Наш мир, построенный на долларовом обмене, на крыльях легких самолетов, смеющихся над длинными дистанциями, оказался величиной с комнату в квартире. Нам придется принимать перемены и делать выводы. Но главное — понять, как дальше жить и что чувствовать, когда добрый старый дом исчезает на глазах.