«Курица не птица, баба не режиссер»

Иллюстрация: Алена Змиенко для ТД

Премьеру спектакля Жени Беркович «Финист ясный сокол» о российских женщинах, захотевших уехать замуж в ИГИЛ (запрещенная в России террористическая организация), снова перенесли из-за карантина. «Такие дела» расспросили Женю о ее постановках, женщинах в театре, евреях и «взрослости-перевзрослости»

«Люди не падают с земного шара, потому что прикреплены к поликлиникам»

— Женя или Евгения?

— Мам, привет! Женя.

— «Мам, привет, меня показывают по “Таким делам”»?

— Да! Я сейчас внезапно привыкла к «Евгении Борисовне», поскольку появилось много обстоятельств, в которых я — «Евгения Борисовна». В школе, в опеке. Это лучше, чем «Евгения», в этом есть какая-то ирония.

— Еще важный вопрос: режиссерка, а не режиссер? Это осознанная позиция? Ты феминистка?

— Я знала, знала. Напишете так — и будет 800 комментариев: «Отписываемся».

Ну да, я феминистка. Это осознанная, мотивированная позиция, которая хорошо подкрепляется тем, что я не настолько серьезно к себе отношусь, чтобы страшно запариваться. Я в конце концов женского пола. Но есть масса обстоятельств, когда я на этом не настаиваю. Если, например, общаюсь с людьми старшего поколения, с которыми мне важно заниматься делом, а не доводить их до приступа. Это важный вопрос, но мне не кажется, что он каждый раз требует кровавой бойни. Я вправе называть себя так, как хочу, — моя личная дурь, от которой точно никому не плохо.

— В комментариях под твоими интервью многим плохо от этого. Может, потому что политика приходит в язык?

— Меня по умолчанию называют режиссером — это уже политика, которая пришла в язык. Это связано с тем, что женщин в режиссуре не было. Как не было слова «стюардесса» — было слово «стюард». Потом женщин допустили работать. «Официант Маша» или «стюард Лена» — неудобно для языка, в котором феминитивы в принципе есть. А в русском они есть. Женщин-режиссеров не было, потом они появились и было сложно. И сейчас сложновато. Но людей не две лишние буквы раздражают, а все, что они за этим видят. Это подсознательный страх, во-первых, перед тем, что неизвестно, во-вторых, перед любыми директивными историями. Одни и те же люди страшно возмущаются каким-нибудь антигейским законом и всей историей с Meetoo, харассментом и так далее. Они воспринимают и то и другое как вторжение в свою кровать, а много лет кровать была единственным местом, куда все равно лезли — с парткомом, выволочками и «аморальными поведением». Мы будем спать, с кем хотим, — не потому, что мы насильники мерзкие, а потому, что это инерция многолетняя. Не надо нам этический кодекс, мы в этих кодексах всю жизнь.

— Ты сейчас работаешь в проекте «Дочери СОСО». Расскажи, что это. И почему назвали именно так?

— От балды. Мы участвовали в детской «Золотой маске» (главный российский театральный конкурс и премия. — Прим. ТД), надо было быстро сказать, как мы называемся. Было два варианта: «ВИА “ЛибидО”» и «Дочери СОСО». Мы придумывали название для группы, с которой мы будем чесать по ресторанам, когда доучим грузинские песни (для пьесы «Считалка», над которой «Дочери СОСО» тогда работали. — Прим. ТД). Поскольку это была детская программа «Золотой маски», я решила, что ВИА «ЛибидО» немножко слишком. А «Дочери СОСО» — вообще непонятно, что за хрень.

Я не знала, что Сосо — одна из кличек Сталина. К счастью, этого уже никто скоро не будет знать. Вообще, у нас вокально-инструментальный ансамбль «Дочери СОСО» имени Сосо Павлиашвили. Максимально идиотское решение.

— Кого объединяют «Дочери СОСО» и что вы все делаете?

— [пауза] Пироги печем. Это исключительно актрисы, у нас один парень в команде — наш директор, продюсер, он же пиарщик, он же фотограф Александр Андриевич. Он случайно во все это вписался, типа: «Шура, помоги».

— Ты называешь это «наша маленькая независимая компания». От кого?

— В данном случае «независимый» значит «не получающий постоянного государственного финансирования».

— «Независимый» — значит «бедный»?

— По-разному бывает. Грант получишь — молодец. На «Считалке» грантов не было и никаких гонораров, продаем билеты — из этих денег всем платим более-менее поровну. Это радость. И идея, конечно.

Для меня не радость — быть приглашенным режиссером в репертуарном государственном театре, даже хорошем. Я уже не могу. Система более чем полностью построена на тотальном насилии, несвободе. Это не значит, что все монстры, насильники, негодяи и мерзавцы. В системе очень много инерции и бессмысленности. Много выученной беспомощности, потому что никто ни на что не влияет, никто ни от чего не зависит: продались билеты или не продались — в целом театру более-менее по барабану. Никто не может никого выбирать, никто не может ничего решать, все в подчинении, включая худрука, который находится в подчинении департамента — у него свои директоры, у которых своя цензура, ограничения. Очень рабская история.

— И ты лично сталкивалась с этой несвободой в театре?

— Совершенно не хочу в театр тыкать, неважно, делала спектакль, и очень было все сложно. Сидит передо мной артист, мне 30 в этот момент, а ему 24, ну совсем молодой чувак, у которого, по идее, все должно гореть и звенеть. Я в отчаянии говорю: «Вася, зачем ты пришел на репетицию? Тебе ничего не надо, тебя тошнит, ты сидишь в телефоне, ты хамишь, ты троллишь, ты ненавидишь эту сказку, которую мы ставим. Зачем ты пришел?» Он говорит: «А меня выписали».

Дальше начинается то, что я ненавижу: режиссер должен быть психологом, мамкой, нужно кого-то обмануть, уговорить, изнасиловать во всех смыслах этого слова, нужна жесткая рука.

Помню, мне хороший артист хорошего провинциального театра в курилке говорит: «Жень, с нами так нельзя, нас надо ломать». Почему я должна кого-то ломать? Я люблю садо-мазо в других местах своей жизни, и там это устроено по-другому, я не хочу ломать человека, у которого нет стоп-слова. Я не хочу вообще играть в эту игру, а так учат.

— Государство дает деньги независимым театрам?

— Государство не дает деньги напрямую, сейчас понемногу начинается система грантов. В основном театры — это все-таки частные фонды, фонд Прохорова (Благотворительный фонд бизнесмена Михаила Прохорова. — Прим. ТД) — вот прямо не обломаюсь его назвать — он много поддерживает и «Док» (Театр.doc. — Прим. ТД), и «Любимовку» (независимый фестиваль молодой драматургии. — Прим. ТД), и кучу-кучу всего, там действительно честный экспертный совет. Но, вообще-то говоря, когда твое существование зависит от того, придет ли к тебе зритель, — это хорошо тонизирует.

— Думаешь, будет лучше, если рынок сам отрегулирует успех театров?

— Конечно. Когда появляются независимые театры, сильно подтягивают попы и те, кто сидели с расслабленными попами.

Нам повезло, мы успели как раз получить два гранта: маленький — СТД (Союза театральных деятелей. — Прим. ТД) и большой — фонда Прохорова. Нам хватило, чтобы актрисы продолжали заниматься с хорошим педагогом, чтобы спокойно делать декорации и костюмы.

Мое совершенное счастье, что можно жить и работать в своем режиме. Если я понимаю, что нужно несколько месяцев, чтобы актрисы вышли на новый вокальный уровень, — мы изворачиваемся с директором Шурой, находим договоренности. Если мы поймем, что не готовы, — можем еще три месяца хреначить. Мы сами себе хозяева, у нас нет репертуарного плана. Свобода во всех смыслах слова.

Но такая студийная история недолго живет, я понимаю, что два-три-пять спектаклей — и нам надо будет разойтись. Или сильно переформатироваться. Но ведь никакой театр очень долго не живет, он умирает, остается оболочка.

— Многие ассоциируют само слово «театр» со зданием, сценой. Ты считаешь, что театр — это в большей степени люди?

— Всю историю театра так и было. Это были люди — бродячие труппы. Потом пришел Советский Союз, построили гробы, прописку ввели, сделали колхозы — государственные репертуарные театры.

Почему люди не падают с земного шара? Потому что прикреплены к поликлиникам. Золотое, великое время МХТ Станиславского с большой натяжкой длилось 20 лет. Все остальное время это потихонечку превращалось в гроб, мавзолей, смерть.

— А ты кричишь на актеров?

— Стараюсь не кричать. Разговариваю словами через рот.

— Получается, у вас такой горизонтальный театр?

— Мне концепция горизонтального театра не очень близка, потому что распределение ответственности все равно разное. Мастер мой, Кирилл Серебренников, нас пи… Как это сказать? Сильно ругал, если кто-то из режиссеров говорил: «У меня артист плохо сыграл, у меня артисты — такие говнюки». Если артисты плохо сыграли, значит ты плохо с ними поработал. А если артист прям вообще профнепригодный, значит ты плохо его прикрыл, не придумал способ, как у тебя дуб-дерево будет выглядеть хорошо, — не задымил, не подсветил.

Еще этот ужас: «Артисты — дети». Дети все-таки дети, я несу за них полную ответственность. Я не подруга, не коллега, я — взрослый, они — ребенки. С актерами — я не понимаю, почему я должна быть в этом типе отношений. Это работа за деньги! За маленькие деньги, но работа.

Иллюстрация: Алена Змиенко для ТД

«Супергипервзрослый перевзрослович во всех смыслах»

 Ты работала и с детьми-актерами — с сиротами на фестивале «Я не один». Как это было?

— Это придумала моя подруга, прекрасная актриса Мариэтта Цигаль-Полищук, — заниматься театром с ребятами из детских домов. Первый год там не было лагеря, мы просто ездили по детским домам, я участвовала как режиссерка в одной из команд. А потом мы решили делать лагерь, еще ничего в теме не понимали, но уже понимали: ехать к ним в этот детский дом и приходить их развлекать — это в режиме «волонтеры с тортиками».

— Почему волонтеры с тортиками — это плохо?

— Потому что они остаются в своей среде, полностью продолжают жить своей жизнью. И вот приходит, как в зоопарк, стопятьсотмиллионный взрослый, который чего-то с ними пытается делать короткое — три недели, две недели. А за это время невозможно переключить людей, которые живут очень специфической жизнью.

Мы хотели попробовать вынуть их из среды. Добавили ребят из приемных семей, поменяли немножко принцип, и они не варились каждый в своем детском доме, смотрели, что делает другая команда, у них были общие большие мастер-классы. Мы им реально перегрузили программу, не дали адаптироваться, у них срывало, естественно, башню, они устраивали бунты, мы страшно переживали. Сейчас понимаю: боже мой, как они нас там не убили?! И себя.

С другой стороны, если бы я была со всем опытом, который есть сейчас, я бы в это просто не вписалась. То было абсолютное слабоумие и отвага. Мы туда прыгнули. Мариэтта, бедная, до сих пор, по-моему, не оправилась, на ней, помимо эмоционального, творческого и так далее, висела административная часть. Мы даже получили президентский грант, чтобы снова провести фестиваль, но тут случился COVID-19. Должны были летом проводить, но и хорошо, что нет, уже не было никаких сил и ресурсов. Через какое-то время надо будет к этому вернуться, хорошо все переосмыслив.

Это один из самых крутых, счастливых, потрясающих опытов в моей жизни. У нас пять детей в семьи попали после этого проекта — ну ни хрена себе, ты сделал театральный проект, после которого люди нашли маму и папу. У нас был потом фестиваль в Москве в сотрудничестве с фондом «Арифметика добра» (благотворительный фонд помощи детям-сиротам. — Прим. ТД), там был день, когда приезжали к ребятам знакомиться кандидаты в приемные родители. Мы их звали на спектакль — ты можешь прийти посмотреть на ребенка, не вгоняя его в жуткий стресс. Ты пришел как зритель, он понятия не имеет, кто там в зале сидит, нет этого ужаса котят на выставке.

— Опыт фестиваля «Я не один» как-то повлиял на то, что ты и сама стала приемной мамой? Как это вышло?

— Мы с фондом «Я не один» и фестивалем «Территория» делали лабораторию, ездили в детский дом в Дзержинске. Там была маленькая девочка Кира, которая совершенно попала мне в сердце. Я была уверена, что не буду тем человеком, который ездил-ездил [в детские дома], а потом взял [приемного ребенка], казалось, я по-другому устроена. Я понимала, что рано или поздно стану приемной мамой, но вообще не сейчас.

Через год мы решили поискать ей семью. Нашлась мама, которая ее взяла, в этой семье еще была одна девочка Аня, тоже приемная. Кира и Аня не сестры, но вместе были в одной семье. Буквально через несколько месяцев приемная мама очень сильно заболела. Так получилось, что некому было их перехватить, они оказались обратно в приюте. Я случайно об этом узнала. Нужен был человек, который может срочно оформить временную опеку, чтобы их оттуда вынуть.

Я пошла и забрала, это все должно было быть временно, и еще временно, а потом еще временно, а потом стало понятно, что Лена не сможет юридически восстановить опеку, потому что у нее серьезные проблемы со здоровьем. До их 18-летия, вероятно, уже и не сможет. Дальше мне сказали: «Евгения Борисовна, решайте, срок подходит». Либо я иду оформлять документы окончательно, либо моя бумажка превращается в тыкву, а они возвращаются в систему. Ну это же невозможно, это же жесть.

— Было страшно?

— Да-а-а. Очень. Но ты не можешь взять двух людей и запихать их обратно в детский дом. Там такая степень ужаса, стресса, кошмара… Если бы я начала им искать новых маму-папу, они бы не дошли до этих мам и пап, у них просто крыши поехали бы.

— Какие у тебя с ними отношения?

— Дети мои. Подростки. Какие с подростками бывают отношения? На американских горках мы катаемся.

— Они напоминают тебе себя в подростковом возрасте?

— Да! Да-а-а. Главное, что с тобой происходит, когда становишься приемным родителем, — это не знакомство с детьми, это знакомство с собой.

Из тебя вылезает все говно, которое может вылезти. Начинаешь говорить: «А если все из окна прыгнут, ты тоже прыгнешь?» и «Учеба — это твоя работа». Господи, где во мне это сидело? Когда я первый раз, варя суп, повернулась и крикнула: «Дети, идите обедать». Я так с ложкой и зависла: то есть это я сейчас говорю, а не мне? Абсолютное ощущение, что мне до 34 лет было все время 14, потом в 34 сразу стало 34.

— Из-за детей?

— Это принудительный экзистенциальный опыт. Ты вынужден меняться со страшной скоростью в невероятных направлениях. Я перестала бухать. Потому что это могло очень плохо закончиться: невозможно совмещать никакую зависимость, даже в лайтовом богемном виде, потому что ты должен быть не просто взрослый, а супергипервзрослый перевзрослович взрослый во всех смыслах.

— А как ты научилась-то быть взрослой?

— Я еще не научилась. Это процесс. Ты просто ищешь способ. Как ты научился прыгать через полутораметровый забор, когда за тобой гнались десять ротвейлеров? Ну как-то научился.

— Ротвейлеры — это ответственность?

— Ротвейлеры — это ответственность.

— Какой самый большой косяк ты допустила в процессе обретения взрослости?

— Всего был один сплошной, огромный, страшный, глобальный косяк. С ором, только я руку не поднимала, один раз шлепнула, и то по попе. Испугалась очень за нее. Она больше меня размером, ей это не нанесло никаких физических травм, но это абсолютно нельзя, недопустимо, я очень извинялась.

Притом что я была очень хорошо подготовлена. Все, что ты можешь сделать не так, ты сделаешь не так. Я не горжусь этим вообще.

— Не обидно, что ты так резко и непреднамеренно повзрослела?

— Да я счастлива, блин! Мне очень хорошо! Не дай бог снова 18.

«Фонд “помоги всем” закрылся»

— Ты пишешь, что у тебя «имидж страшно социально заряженного человека». Это о чем? Обостренное чувство справедливости? «Россия без Путина»?

— Россия без Путина, эстрада с Агутиным, всегда.

— Откуда это?

— Ну это семья. Семья состоит из журналистов, правозащитников, писателей, учителей, диссидентов. Я состою из этого, мы выросли из книжек, в восемь лет нам показали «Обыкновенный фашизм». Мы знали, что Листьев и Светлана Сорокина хорошие, а Невзоров нам не очень нравился.

Мое обостренное чувство справедливости — в бо-о-ольших кавычках — связано с раннесоветской детской подростковой литературой: «Дорога уходит в даль», «Два капитана». Родись я на 100 лет раньше, я бы как раз была такой еврейской девочкой…

— Еврейской девочкой-революционеркой? Кого-нибудь взорвала бы?

— Может, и взорвала бы, очень даже. Я понимаю, кажется, что там с этими чуваками происходило. У меня бы, наверное, крыша съехала, когда все это начало бронзоветь.

Иллюстрация: Алена Змиенко для ТД

— Ты часто говоришь о евреях и своем еврействе. Для тебя это важно?

— Это как с гендером. Часть моей идентичности, которая не то чтобы главная, но неотменяемая. Так же как мой маленький рост. Это специфическое советское еврейство.

У меня есть две сестры сводные, папины от второго брака, израильтянки. И отец там 30 лет живет. В каких-то вещах мне с ними общаться — хотя они практически не говорят по-русски — значительно легче, чем с отцом. У них нет проблемы, что кто-то гей, араб, транссексуал, они очень open minded. Отец консервативный во многих вещах. Но есть вещи, которые я никогда не смогу обсудить с ними [сестрами] и при всех моих непростых отношениях с папой [могу обсудить с ним] — с любого места начать говорить и понимать, о чем мы говорим. От Бориса Гребенщикова до ленинградской улицы.

— Кажется, это больше ленинградство, чем еврейство.

— И ленинградство, и еврейство как опыт отвержения меньшинства, необходимости принимать решения. У меня есть два маленьких и носатых еврейских дедушки — я очень во многом из них. Один остался тихим инженером и 40 лет в своем НИИ работал. Человек кристальной честности и порядочности, но выбравший тихую маленькую жизнь. Не в смысле «не высовываться», а в смысле «сохранять себя, не мараться».

И второй дедушка, которого гнобили, — он вступил в партию, сделал карьеру научную, объездил весь мир, при этом все, какие можно, диссиденты, иностранцы тусили у него дома, очень многим помогал. Это два разных типа и советской интеллигенции, и еврейской в том числе. Это вопрос выбора способа выживания. Я замечаю в себе некоторый навык отличать меньшинство, дискриминацию.

— Возникает желание занять сторону меньшинства?

— Возникает, да. Но я тоже прохожу мимо. Например, все время себя страшно ругаю — каждый день в метро вижу, как менты шмонают очередного человека южной национальности. Это чистый фашизм, это чудовищно, но я не могу подойти.

Раньше я вообще во все лезла. Сейчас, конечно, меньше в связи с девчонками. Понятно, что фонд «помоги всем» закрылся. У меня есть некоторые обязательства, чтобы не выгореть и не сдохнуть.

«Я никогда не сделаю спектакль про домашнее насилие»

— Ты поставила нашумевшую «Считалку». Что тебя привлекло в пьесе?

— Была лаборатория «Золотой маски». Надо было сделать эскиз по современной литературе для подростков. Огромный список произведений, нам прислали аннотации, и надо было потыкать пальцем по аннотациям. О, мальчик умирает от лейкемии. Или: вот родители разводятся… Для режиссера — ужасно скучно. Последняя аннотация в списке оставалась: «Война в Грузии-Абхазии, девочка решает ограбить аптеку, чтобы брат не умер от голода». Я такая: вау, че за треш, давайте! Открыла и поняла с первой страницы, что больше ничего читать не буду, хочу это. Это такой монолог, внутренний монолог, поток сознания главной героини, у которой проходят три дня жизни в этой самой деревне.

Поэзия настоящая. Каждая строчка рождает до хренища каких-то ассоциаций: о, а еще это, а можно еще так! Как раз там появилась история, что это одни женщины. И мне, в принципе, с девочками работать проще. Потому что меня не тормозит. Наслушалась я, что «женщина-режиссер как морская свинка — не имеет отношения ни к морю, ни к свиньям, и вообще, курица не птица, баба не режиссер». Мне не фонит, спокойнее так. На тот момент фонило очень сильно, сейчас уже более-менее спокойно.

— Почему в итоге постановка приняла такую форму — с песнями и куклами?

— Так почему-то пришло в голову, что должен быть мир каких-то тряпок-кукол, там же общение с мертвыми, они все живут среди умерших, умирающих и пропавших. Полупространство между мирами. И это все время женщины, потому что какие там на фиг мужчины, там нет мужчин, там могут быть только дети, старики и какие-то совсем безумцы.

Песни, музыка — это очень Грузия, очень девяностые. Это мое поколение, мой возраст. Там есть эпизод, где они находят кассетный плеер, для них это ценность невероятная. Что они могли слушать? А давайте попробуем взять Мадонну и «Нирвану» и спеть их как грузинское пение?!

Я не умею спектакли в блокноте придумывать. У меня правая рука, нога и половина сердца — художница моя Ксюша Сорокина, с которой мы много вместе придумываем до того, как прийти к артистам, но вообще самый ништяк начинается в процессе.

— Сейчас ты делаешь спектакль про женщин, пытавшихся уехать в ИГИЛ и выйти замуж за боевиков, «Финист ясный сокол».

— Это практически опера. Оригинальная композиторская работа, они очень многое поют, как я люблю, с русской народной музыкой — ассоциации с восточной музыкой, конечно же. Плюс мы сделали документальные монологи оказавшихся в этой ситуации. Смотрели много интервью, искали реальных героинь, что-то придумалось абсолютно из головы.

И они поют, и они говорят, и они играют этот суд, играют в эти инструкции: как носить платок, как печь халяльный торт…

— Почему взялась за эту тему?

— У меня в голове сидело, что надо бы что-то новое для девчонок выбрать после «Считалки». Другая пьеса на ту же тему меня бы совершенно не тронула. Чтобы захотелось делать спектакль, должны быть и тема, которая меня волнует, и материал.

Мне кажется, я никогда не сделаю спектакль про домашнее насилие, потому что у меня вообще нет про это никакого вопроса. Я готова участвовать в акциях, если понадобится, отдать все что угодно и говорить об этом бесконечно. Но спектакль — это попытка неочевидным способом найти неочевидный ответ.

— То есть «Финист…» как-то неочевидно отвечает на вопрос, почему уехать в Сирию — это плохо?

— Почему это плохо — нет вопроса. Мы уже довольно долго репетировали к моменту, когда девчонки сказали: «Блин, мы все равно не понимаем…»

— Артистки не понимали героинь?

— Да. Я сказала: «Так, копаем дальше». Давайте просто разговаривать — каждый от своей героини. Мы четыре часа сидели как такой клуб анонимных кого-нибудь. Как психотерапия. Женщины собрались и обсуждают, что каждая из них собирается поехать [в Сирию]. Мне надо было, чтобы каждая из актрис сказала: «Да, при определенном стечении жизненных обстоятельств, внутренних и внешних, я могла оказаться на этом месте».

Что это плохо — понятно. Мы искали, почему в этой точке оказались абсолютно разные люди. А их там сотни и тысячи, этих приговоров. Такой же спектакль можно было бы сделать про мужчин, которые едут в этот же ИГИЛ или на Донбасс. Мне было бы интересно, наверное, попробовать в этом поразбираться. Большую часть жизни я себя представляла человеком, который скорее уехал воевать на Донбасс, чем замужем и «за стеной». Сейчас уже ни то и ни другое.

Кажется, что это какая-то экзотика. Все знают про Варвару Караулову (студентка, осужденная за попытку уехать на территорию ИГИЛ. — Прим. ТД). А когда начинаешь копаться, оказывается, что это общечеловеческие вещи, так близко к нам, внутри сидит у каждого, что это, факинг, про нас. ИГИЛ близко.

— Ты бы хотела, чтобы девушки, которые сейчас собираются в ИГИЛ, посмотрели этот спектакль? Думала о том, что твой спектакль поможет им отказаться от этой затеи?

— Надеюсь, что кто-то, посмотрев спектакль, в какой-то жизненной ситуации на полпроцента с меньшей вероятностью уйдет в тоталитарную секту. Потому что это одно и то же.

Так не бывает, за редчайшим исключением, что человек пришел на спектакль и у него все поменялось. А если бывает, значит он уже был к этому готов — ему оставались эти полпроцента. Это как на пикеты выходить: зачем ты выходишь на пикеты, ведь это ничего не изменит? Мы не знаем, что что изменит. Ну правда. Все влияет на все.

Редактор Инна Кравченко

Спасибо, что дочитали до конца!

Каждый день мы пишем о самых важных проблемах в нашей стране. Мы уверены, что их можно преодолеть, только рассказывая о том, что происходит на самом деле. Поэтому мы посылаем корреспондентов в командировки, публикуем репортажи и интервью, фотоистории и экспертные мнения. Мы собираем деньги для множества фондов — и не берем из них никакого процента на свою работу.

Но сами «Такие дела» существуют благодаря пожертвованиям. И мы просим вас оформить ежемесячное пожертвование в поддержку проекта. Любая помощь, особенно если она регулярная, помогает нам работать. Пятьдесят, сто, пятьсот рублей — это наша возможность планировать работу.

Пожалуйста, подпишитесь на любое пожертвование в нашу пользу. Спасибо.

Помочь нам

Популярное на сайте

Все репортажи

Читайте также

Загрузить ещё

Помогаем

Медицинская помощь детям со Spina Bifida
  • Хронические заболевания

Медицинская помощь детям со Spina Bifida

  • Собрано

    1 598 271 r
  • Нужно

    1 830 100 r
Медицинская помощь детям со Spina Bifida
  • Хронические заболевания

Медицинская помощь детям со Spina Bifida

  • Собрано

    1 598 271 r
  • Нужно

    1 830 100 r
Всего собрано
292 979 783

Иллюстрация: Алена Змиенко для ТД
0 из 0
Спасибо, что долистали до конца!

Каждый день мы пишем о самых важных проблемах в стране. Мы уверены, что их можно преодолеть, только рассказывая о том, что происходит на самом деле. Поэтому мы посылаем корреспондентов в командировки, публикуем репортажи и фотоистории. Мы собираем деньги для множества фондов — и не берем никакого процента на свою работу.

Но сами «Такие дела» существуют благодаря пожертвованиям. И мы просим вас поддержать нашу работу.

Пожалуйста, подпишитесь на любое пожертвование в нашу пользу. Спасибо.

Поддержать
0 из 0
Листайте фотографии
с помощью жеста смахивания
влево-вправо

Подпишитесь на субботнюю рассылку лучших материалов «Таких дел»

Сообщить об опечатке

Текст, который будет отправлен нашим редакторам: