Такие дела

«Прекрасно не то, что автор творит, а то, что мир творится»

Когда ты инвалид, жизнь выглядит по-другому

— Когда и почему вы начали писать стихи?

— Первое стихотворение я написал в шесть лет. Такое было подражание стихотворчеству, что-то про родину, чушь какая-то. Попытка ребенка встроиться в советскую тенденцию. В пятнадцать начал, что называется, работать, что-то отбраковывал.

Я никогда не сомневался, что буду писать стихи. Пожалуй, лет с десяти мне был известен джентльменский набор советского интеллигента: Цветаева, Ахматова, Пастернак — в таком духе. Но первое глубокое поэтическое впечатление — самиздатовский сборник Гумилева, перепечатанный на машинке, «Огненный столп». После этого я задумался.

В какой-то момент на меня очень повлиял Маяковский, его строй речи. Потому что я искал какое-то новаторство. А Пригова или авторов Лианозовской школы я не знал просто. Точнее, о Пригове знал, но это было непонятно до конца. Ну и, конечно, как все, побывал под впечатлением от Бродского. Впервые я услышал из уст приятеля наизусть «Два часа в резервуаре» и был совершенно пленен. Потом дорогого стоило мне от него избавиться, чтобы не подражать.

Когда мне было семнадцать лет, был поэтический фестиваль — перестроечное такое мероприятие, что-то якобы против тоталитаризма. Тогда все на свете приплетали к этому. Я его выиграл, и меня в 90-м году опубликовали в знаменитой по тем временам газете «Гуманитарного фонда». Но на тот момент меня уже не было в России.

— Вы уехали в Данию. Это был осознанный выбор?

— Полуосознанный. У нас была большая компания неформальной молодежи, и один друг — очень моторный человек — решил всех вывезти. Честно говоря, я не хотел ехать. Но в конце 80-х — начале 90-х казалось глупо не ехать — все хотели уехать из Советского Союза, а тут представилась возможность. Была такая циничная шутка: «Еврейская жена — это не роскошь, а средство передвижения». Несмотря на то что становилось очень интересно жить [в России], я сделал такой выбор под давлением друзей.

В Дании мне сразу не понравилось. Это сложная страна. Я уехал в девятнадцать лет — как раз когда происходит становление личности, и на меня это сильно повлияло. Научился ценить собственную компанию. Научился быть сам с собой, это оказалось очень здорово. Особенно для человека, который что-то пишет.

Когда уезжаешь за границу, особенно в Скандинавские страны, ты там чувствуешь себя изолированно. Вся среда вокруг незнакомая, люди другие, и нет никаких родственных ассоциаций. С одной стороны, это тяжелое переживание — и ты с этим смиряешься ровно настолько, насколько в тебе внутри есть полная жизнь. Сначала ее не было в полной мере — и это помогло мне ее выработать.

С другой стороны, ты совершаешь много открытий, научаешься любить тишину. Я сидел в лагере для беженцев, и мы ездили автостопом в гости. Едешь за 100 километров, и тебя вдруг выкидывают в каком-то месте, где село — двадцать домов и ни единого человека на улице. И капли капают сверху, яблоки упавшие на земле, туман — совершенно невероятная атмосфера — я с удовольствием это вспоминаю. И идешь — нужно по карте дойти до перекрестка десять километров, где тебя могут подобрать. Это было здорово.

— Но в 97-м вы вернулись в Россию…

— Во-первых, я собрался жениться. Во-вторых, многие из моих друзей тоже возвращались — в России стало интересней, работа появилась, возможности. Я начал работать на телевидении и журналистом в печатных изданиях.

— А затем, в 2016-м, снова уехали — на этот раз в Черногорию. И сейчас живете там. Почему именно Черногория?

— Во-первых, годам к тридцати я отчетливо понял, что я человек южный. Лыжи, снежки — это все очень мило, но я люблю юг. Наши датские друзья стали ездить отдыхать в Болгарию. Они сказали: мы там покупаем квартиру, давайте и вы вместе с нами. Мы купили, а нашим друзьям не дали кредит, и они не купили. Словом, мы стали туда ездить.

А потом я заболел, болел три года в лежку, мог умереть. У меня цирроз. Я спросил доктора, сколько мне жить остается. Ответ был: «Ну, может, лет пять. А может, даже полгода». «Так, минуточку, — подумал я, — мне осталось лет пять — и что, я буду проводить их в квартире в Москве, с трудом спускаясь по лестнице?» Когда ты инвалид, жизнь выглядит по-другому. Это просто сложно. На работу я ходить не могу — это сейчас дистанционная работа кажется нормой, а тогда надо было присутствовать. Мне подкидывали какую-то халтуру, но, по большому счету, я никуда не годился. И жена Катя сказала: «Давай смотри болгарскую квартиру на первом этаже» — а у нас была на третьем. Я смотрю, а в Черногории цены такие же низкие.

В Черногории, конечно, красиво, но, наверное, это не самая красивая страна. Но здесь мой дом.

— Возможно ли, что вы снова вернетесь в Москву?

— Невозможно. Я даже в Израиль ездил, в Тель-Авив — притом что это очень комфортный город — нет, не могу в больших городах. До смешного доходило. В восьмидесятых были такие популярные фильмы про Крокодила Данди. Один из гэгов — что он на улице со всеми здоровается. Не поверите, я стал здороваться со всеми, потому что у нас [в Черногории] принято здороваться. Меня более чем устраивает деревенская жизнь.

Тут деревня, да. Шакалы приходят. Мангусты. Лягушки квакают, потому что мы на берегу реки. Коты, в том числе и коты дикие.

— За тем, что происходит в России, следите?

— Конечно. Был момент — такая депрессия наступила, ужас, и я себя насильно от этого отключил на какое-то время. Здесь отпадает качество, которое есть, когда ты живешь в Москве.

В Москве у людей где-то в глубине остается надежда

Это необходимый, мне кажется, психический механизм — если не надеяться, непонятно, как выживать. А отсюда ситуация в России кажется ужасной без всяких утешений.

Я об этом не разговариваю с теми, кто живет в России, — мне кажется, это жестоко и бессмысленно. Когда каждый день читаешь жуткие новости — это и комично, и просто страшно, как в фильме ужасов. Атмосфера такая, что ничему не удивляешься. Если напишут, что министр, например Шойгу, поехал в Питер и разрезал кого-нибудь на 18 кусков — ну и что? Пф-ф, ничего нового.

Иллюстрация: Таня Сафонова для ТД

По большому счету, все довольно плохо

— Серьезные и длительные болезни меняют людей. В вас что-то поменялось?

— Это, конечно, был очень важный опыт. Я даже, наверное, не жалею, что болел. Я очень сильно разрушал свою жизнь. Все время хотел собой пожертвовать, а это так не работает. Нужно жить живым, а не любой ценой. Мне казалось, что я должен всячески обеспечивать свою жену, помогать родителям и что я не могу от этих обязанностей отказаться. Еще казалось, что вся ответственность на мне. На самом деле это неправильно, нужно доверять другим людям. Так и случилось: моя бедная жена эти три года меня просто на руках носила. Смогла.

Я никогда так длительно и так рисково не болел до этого. Я написал книгу стихов, совершенно каких-то других по тональности, и это было моим спасением. Вообще, общение с друзьями в фейсбуке и написание стихов меня очень выручили. Было много боли. Больно — либо ты без сил. Понимаешь, что вообще свою жизнь не контролируешь.

Хлебнул и постсоветской медицины — это какая-то жуть. Врач у меня оказался психопатом. Он меня мучил, говорил моей жене: «Все равно завтра в морг». Какой-то мрак. Меня оперировали 40 минут без наркоза грязными руками и занесли мне инфекцию в колено, и оно у меня разрушилось. Собственно, поэтому я не хожу. А потом отказывались лечить, потому что в России лечат только что-то одно. Из-за того, что цирроз токсический, связанный с алкоголем, отрицательное к тебе отношение, мол, ты сам виноват.

Но самое страшное — это русская народная реанимация

После операции я потерял много крови, мне анестезиолог сказал, что если засну, то умру. Поэтому я не давал себе заснуть — анестезиолог, добрый человек по имени Магомед, ходил ко мне постоянно целые сутки, чтобы я не засыпал. Но реанимация — она для людей без сознания. Если ты там в сознании, это какой-то концлагерь. Как там мучили, оскорбляли, унижали людей! Какие ошибки совершали! И ты все это видишь. Одной женщине хотели сделать промывание крепким раствором марганцовки, чуть не сожгли ей всю слизистую. Там был парень, у которого что-то взорвалось в руках — у него было около 20 глубоких ран на руках и груди. А врач перевязывал без наркоза, чтобы наказать алкоголика.

— Почему это все так ужасно было устроено?

— Этот конкретный врач — я стал анализировать его поведение — он действительно был ненормальный. По-моему, он работал врачом в Афганистане или Чечне, то есть оперировал людей минимальными средствами в ужасных условиях — они умирали, он пережил какое-то потрясение, возможно. Для него все люди, которых он лечил, были мрази. Я думаю, это так у него объяснялось: герои умирали там, а здесь какая-то шваль подзаборная, какие-то бабки, алкоголики. И он мучил людей.

Я православный христианин и думаю, что, когда люди абсолютно перестают отвечать за часть своих переживаний и поступков, наступает территория ада. Люди действуют как бесы. Мне открытую до кости ногу перевязывали — это не то что больно, это вообще за гранью, — врачиха тайком мне быстро вколола морфиносодержащий препарат. Он [завотделением] как заорет: «Тебе что, его жалко?!»

— Этот опыт зла не поколебал вас в вере?

— Я и до этого видел всякие ужасы.

— Ну вот этот детский вопрос: если бог есть, почему он это допускает?

— Так вопрос не стоит, провидение — это сложная вещь. Если внимательно читать Новый завет, например Апокалипсис, духи злобы поднебесной царствуют как раз в воздухе, то есть место, где мы живем, отдано сатане. Все хорошее, что с нами происходит, — это вмешательство божественного провидения. А вообще, по большому счету, все довольно плохо. Другое дело — как на это глядеть. Я довольно счастливо живу свою жизнь — просто потому, что смотрю на светлую сторону.

— Вы с детства верующий? Что вас привело к вере?

— Нет, нет. Причастился впервые на Рождество в 93-м году.

Описание того, что я переживал, есть у знаменитого церковного писателя Максима Исповедника. Это восьмой век. Он написал так, насколько я помню: «Божественные энергии присутствуют, в частности, в том, что мы видим, и в этих божественных энергиях Он сам».

Помню момент, когда я был неформалом, лет шестнадцать-семнадцать, я с такими же подростками поехал на дачу праздновать день рождения. Ну мы пьянствовали, что-то шутили. А утром кто-то привез винт — наркотики. Я сам не любитель и не люблю людей в таких состояниях. Я собрался и уехал. Был полдень, я шел, там были какие-то деревья, ничего особенно, но пейзаж милый. Явно пейзаж меня не трогал особо. Я просто ощутил, как в меня проникает необычайный покой и чувство полноты. И ощущение, что мир не ограничивается моими органами чувств.

Я зашел в полную электричку, ехал и что-то читал — было довольно дискомфортно, но меня не оставляло это ощущение [покоя] до Москвы. Я задумался: что же это? То состояние безумно повлияло на всю мою жизнь. И так было несколько раз. Это то, я думаю, о чем писал Максим Исповедник.

— В ваших стихах раньше часто появлялась тема фантастики, космоса. Космическая фантастика и бог не противоречат друг другу?

— Вообще нет. Художественное творчество само по себе — с моей христианской точки зрения — это акт проявления богоподобия. Как бог — творец мира, так и человек обладает способностью создавать миры воображаемые. Бог создает реальный мир, человек еще пока не уподобился богу, но он создает нечто похожее. Факт создания мира не требует учитывать условия реальности. Все, что мы придумываем, берем из наших переживаний, из человеческой природы, из того, что нам дано богом. Но мы обладаем большой автономностью. Поэтому совершенно неверующие люди могут целостные миры создавать.

Иллюстрация: Таня Сафонова для ТД

«Если любишь, аллергия проходит»

— Стихотворение — это откровение или это мучение и работа?

— Наверное, слово «мучение» к производству стихов не подходит. В мучении рождать стихотворение я бы не стал — зачем?

В идеальном варианте ты просто видишь этот мир. Это такое озарение. Может быть, из-за какого-то словосочетания или образа, или просто на ум пришло что-то — а за этим многое. И ты начинаешь дальше копать. Иногда методом тыка. Подставляешь строчки, а потом смотришь, куда тебя вообще ведет. А потом убираешь, потому что нужно что-то другое.

Дело в том, что моя фантастическая тематика — просто метод. Целью было вот что. Я долго не писал, не мог нащупать своего языка. Не в плане слов, слова — это чепуха, а в плане образов. Очень сложно сказать, что ты действительно видишь, и не солгать в художественном смысле. Самый грубый вид художественной лжи — графоманские словосочетания в стихах, например: «мириады звезд», «тревожные волны моря». То, что воспринимается автоматически. Какая-нибудь «неистовая любовь», «всепоглощающая страсть». Это промах, выстрел в молоко. Где-то близко, но цель-то в том, чтобы было очень точно.

Но слова — это решаемое дело. А вот образ — немножко другой уровень проработки. Мы в разговорной речи часто используем устоявшиеся образы, у нас есть элементарные ассоциативные ряды. В поэзии этого не должно быть. Есть семь нот, но все равно на них надо сыграть оригинальную мелодию.

Образная система, унаследованная мною от предыдущей поэзии и прозы, — она для правдивой передачи того, что я хочу передать, не годится. Я выяснил почему. Мы наследуем из эпохи модернистской литературы следующую схему: автор творит мир. Я автор, я творю. Вот этот метод не работает больше, он затасканный. Прекрасно не то, что автор творит, а то, что мир творится. Ну конечно, я это описываю, но цель у меня — не манифестировать себя, а, наоборот, описать мир, который я бы хотел, чтобы существовал. Который я хочу приблизить к себе. Именно поэтому я использовал приемы, образные системы для максимального отстранения, чтобы мир как будто бы существовал сам.

У меня есть герои, но они не обязательно должны быть хорошими или плохими. И уж тем более похожими на меня. Это условные, грубыми мазками написанные — именно поэтому грубыми, чтобы они сами развивались, — как бы сами по себе существующие личности. И фантастика нужна для этого. Это прием, позволяющий полностью удалить личность автора от текста. Это можно уподобить философски отношению бога к миру. С одной стороны, бог пронизывает мир, но с другой стороны, он совершенно не мир.

Кстати, что меня огорчает в восприятии моих стихов — буквализм. Когда люди делают вывод, что это я про себя пишу. Жаль — значит, для какой-то аудитории мне плохо удалось описать то, что я хотел.

— Но и ваше что-то в стихах есть?

— Абсолютно на равных правах со всем остальным. Я же тоже предмет для рассмотрения. Более того, у меня есть стихи, написанные от первого лица, которые по складу своему выглядят лирическими, где лирического героя можно уподобить автору. Но на самом деле это не так.

— А сейчас вы пишете стихи? О чем они?

— Мои стихи изменились с тех пор, как я сюда приехал. Во-первых, в них появился, естественно, балканский элемент. А жизнь здесь интересная. Даже в провинции, в деревне. Когда мы смотрим какого-нибудь затасканного Кустурицу, кажется, что это все фантасмагория, балаган. Поверьте, так оно и есть. Очень яркая фотография была: кто-то ехал в Требинье, впереди старый «Фольксваген» гнилой — они везли свинью, видимо, продавать в багажнике. А свинье там скучно, она проломила фару и высунула в нее пятачок. И вот торчит пятачок вместо лампы. Все именно так.

— Вы себя называете «инженером небольшого провинциального котокомбината». Это как?

— У нас тут котокомбинат почти полного цикла, мы только размножением не занимаемся.

Дело в том, что моя жена Катя, когда мы сюда переехали, работала в Москве. Две недели побудет, потом уезжает. А я был один. У нас всегда были собаки, с кошками я никогда не имел дел. Плюс я вообще аллергический астматик, и у Кати тоже это есть — в меньшей степени.

В конце концов я сказал: «Слушай, может быть, завести мне какого-нибудь друга, гипоаллергенного кота?» Есть такая порода — корниш-рекс. А Катя всегда говорила: «Коты — только через мой труп». Но потом она все-таки купила кошку. И, пока они летели сюда, нашли взаимопонимание. Оказалось, что это страшно милое существо. К сожалению, та кошка умерла через три или четыре месяца. Но это была такая любовь — я был влюблен в кошку, а она в меня.

Я затосковал, и тогда Катя купила кота, чтобы он ее любил. В долги влезла. Но, честно говоря, кот тоже достался мне. Правда, он стал инвалидом — у него металл в позвоночнике, одна нога не работает, сам в туалет не ходит.

Когда завелся кот и мы с ним пожили, мы стали обращать внимание на котов. А здесь очень много котов. Вот мы поехали в магазин, а там ужасно красивый русский голубой, такой спокойный, с зелеными, как изумруды, глазами, а ходить не может. Говорю: «Кать, придется брать». Взяли, делали ему уколы, вылечили. У него оказалась трещина в крестце, она зажила, и он стал прыгать. К сожалению, потом он погиб под машиной.

Ну и пошло-поехало — их же жалко. Есть правило, что мы берем только тех котов, жизни которых что-то угрожает. Ну и стали пристраивать. Сейчас у нас восемь котов. Мы их раздавали и в Россию, и здесь, и в Германию один уехал.

Нам разные друзья из разных стран жертвовали и на операции, кто-то оплачивал доставку кота, прививки. Мы домики ставили для котов, чтобы зиму пережили. Еще мы кормим котов на набережной. У нас есть слепой кот Тигра. Красивый кот, только как Стиви Уандер ходит, задрав голову, качает головой.

— Но эти коты подобранные уже не гипоаллергенные?

— Да никакие они не гипоаллергенные. У Кати очень сильно ослабла аллергия, а у меня практически вообще прошла — потому что, если любишь животное, все проходит. Плюс еще в Черногории многие болезни ослабевают. Гораздо легче жить.


Редактор — Инна Кравченко

Exit mobile version