Такие дела

«Сиди хорошо»

Дмитрий Марков снимает соседний двор — и возвращает нам страну, с которой мы разучились жить. Один из главных отечественных фотографов современности, как пишет про него «Википедия», певец провинциальной России, как с придыханием отзывается Запад, сам плоть от плоти всех ее проблем. 

И пожалуй, решений. 

Мы говорим в начале весны, уже после того, как Димин кадр («чувак в маске под Путиным») из отдела полиции, куда его привезли в автозаке, стал иконическим изображением России этой зимы, но еще до того, как несколько недель назад ему присудили штраф 20 тысяч рублей. Не за искусство. За бытие. 

Итак: зум, Псков — и ангел полетел. 

— Дима, скажи что-нибудь светлое. 

— Не могу ничего придумать.  

— Я вижу карту России за твоей спиной. Это у тебя в квартире?

— Да, карта России мне нравится, чувствую, что постоянно живу в фокусе. На все одиннадцать часовых поясов. А в другой комнате у меня карта звездного неба. Но вообще тут были голые стены, просто решил их завесить. Не фото же мне вешать на стену. 

— Почему нет?

— Я постоянно фотографирую. Даже во сне. И это самое ужасное — проснуться и понять, что все было зря. Фотография — прямо проклятие какое-то… У меня есть ученик. Однажды мы были в Калининграде. Он поехал в Балтийск cнимать, а я болел, остался в гостинице. Он помог мне спуститься из номера во двор покурить. «Ладно, езжай, — говорю, — поднимусь сам». Стою, курю. Вижу: кошка играет, присмотрелся — с мертвой птичкой. Сделал кадр. Дамир приезжает из Балтийска: «Я 20 километров ехал, там работал, вернулся сюда — и ничего не снял! А ты, больной, хромой, просто вышел покурить!..» Это мой способ мышления. И жизни в этом мире. Я год на третий занятий фото понял, что даже в автобус сажусь машинально в том месте, откуда открывается самый широкий обзор на происходящее. 

И с этой картинкой с силовиком: ну сложно же представить, чтобы я специально шел туда ждать, когда под Путиным сядет чувак в маске. Но оно складывается, ты это видишь — и делаешь кадр. 

— Еще из автозака, до фото из отделения полиции, которое в тот же день станет мемом и будет затем продано тобой за 2 миллиона рублей в пользу «ОВД-Инфо» и «Апологии протеста», ты говорил «Дождю», что пришел на митинг не как фотограф, а как гражданин. Но кажется, ты был не прочь попасть в самую гущу?

— Это не было акцией проникнуть в ментовку и поснимать. Если бы такой целью задался, я бы, наверное, поехал в Сахарово. Это заблуждение, что Марков просыпается и думает, как бы ему страдануть. Просто мне сложно найти состояние покоя. И чем старше становишься, тем непонятнее, как его стяжать.

— Тебя раньше забирали? 

— Да. Один раз меня из дома забрали: я квартиру арендовал, забыл ключи и полез через балкон на второй этаж. Залез — бдительные бабушки ментов вызвали, а у меня договора аренды не было… Вообще, у меня было всего два случая, когда меня переполняло, я кипел: это дело Pussy Riot и история с Алексеем Навальным, когда ему после трех лет условки закатили уголовку. На митинг 23 января я не пошел: подписался эфир вести «Отказникам» Лены Альшанской. А 31-го вышел. Потому что верю в гражданское общество. Хотя понимал, что меня заберут.

— Как понимал?

— Во-первых, у меня рожа такая. Во-вторых, у них ориентировка — забирать молодых людей, я по опыту это знаю. У метро меня не приняли: я был один, а принимают в основном компании. А потом просто дошел до кордона за 800 метров от суда, закурил — и они подошли: «Пройдемте». Митинга еще никакого не было, только одиннадцать часов утра. В общем, не то чтобы я бегал по центру Москвы и орал… Но я понимал, что пройдет пятьдесят лет и мне хотя бы будет не стыдно, что я дома сидел, посты строчил.

Когда нас всех завели туда (в ОВД «Косино-Ухтомский». — Прим. ТД), вышла тетенька, которая нас оформляла, и говорит: «Не дай Боже, кто-то будет снимать в отделении: будет административное дело». Я говорю себе: «Сиди хорошо». Сел возле окошка, чтобы покурить. Сижу спокойно, никого не трогаю, телефон заряжен. Поднимаю голову: зашел мент и сидит. Я такой смотрю и думаю: «***** [черт], но это стоит административки».

Фотоблагодать

— Сколько тебе было, когда ты взял камеру?

— Двадцать пять. Я поначалу фотографировал очень посредственно. Мой учитель сказал, посмотрев на первые работы: «Дружок, это не твое». Так же было, кстати, до этого и с журналистикой. Когда я переехал в Москву и пришел в АиФ, Таня Кузнецова (редактор отдела спецпроектов. — Прим. ТД) посмотрела на мои тексты — и тоже: «Слушай, ну не расстраивайся, научить писать можно и обезьяну».

В АиФ, помню, я купил камеру самую дешевую, базовую, за 36 тысяч рублей. Бегал с Мясницкой, из редакции, на Казанский вокзал снимать бездомных, цыган. Так что у меня первые впечатления о Москве — как у Гиляровского, три вокзала. Комсомольская для меня — символ этого города. А не Красная площадь, не старик, который лежит в склепе, а вот этот зал «Комсомольской» станции на радиальной.  

— «Все говорят: Кремль, Кремль»… Не отзывалась тебе тогда «Москва — Петушки»?

— Я вот смотрю Николая Солодникова, «Ещенепознер», и всегда ловлю себя на мысли: «Господи, какой же я тупой!» Потому что все то время, когда люди получают образование, я потратил на что-то другое. Я не читал Ильфа и Петрова. И «Москву — Петушки» не читал. 

— Фотографии показал тогда кому-то в редакции?

— Нет. Я не считал себя фотографом, думал, это просто хобби. А потом начал учиться у Александра Лапина (советский и российский фотограф, педагог, автор книг. — Прим. ТД), он говорил, надо быть сосредоточенным на фотографии и на образовании, а не пытаться что-то там… Уже после ухода из АиФ я приносил свои фото в разные редакции, но часто слышал: «Извините, лимит на социалочку у нас в этом месяце исчерпан».

Лапин запретил нам участвовать в конкурсах, но я все-таки выбрал восемь портретов (до сих пор неловко — это было еще время, когда на всех вокзалах были цыгане с маленькими детьми), подал эти работы по совету товарища на «Серебряную камеру» — это была самая престижная премия в Москве — и взял Гран-при. Я был в шоке, потому что знал: если Лапин узнает — убьет. Через несколько месяцев он узнал — и сказал только: «Ладно, хоть камеру нормальную себе купи».

— От чего он пытался оградить? От медных труб? Испытания деньгами или глянцем?

— Он пытался предостеречь от пути спекуляции, к которой может привести фабрика звезд. Мне кажется, сейчас, после всего, что я прошел и пережил, я по нему не иду. Я в этом смысле достаточно хорошую прививку получил в полевой работе с НКО. Лапин знал, что очень часто люди едут поснимать детский дом, заведомо понимая, что эта тема вызовет у человека эмоции. И говорил, что, прежде чем пытаться снять человека как-то красиво, научись снимать красиво мусорный бак. «Красивые девушки красивы без вас». 

Еще говорил, что удел документального фотографа — ночью работать вахтером или сторожем, а днем фотографировать. Про славу, про деньги, говорил, забудьте. И часто приводил в пример одного из своих учеников, который стал священником. 

— Какая под этим религия?

— Лапин — человек был нерелигиозный, но перед смертью у нас был разговор, и он сказал, что фотография — это доказательство существования Бога. Хорошая фотография — это что? Форма, то есть композиция, содержание, то есть смысл. Вот два основных компонента снимка. Но есть еще третий… Это момент и случай. Если ты форму можешь отточить, смысл — придумать, то момент — он или дан тебе сверху, или нет. Ангел просто прилетает сверху, крылышком махнул — и все сложилось так, что ты даже не мог себе представить. 

— Ты сталкиваешься с чудом каждый день.

— Гораздо реже. Такие фото, они случаются два-три за год, не больше. 

— Что с тобой тогда?

— Вот есть пирамида Маслоу. По ней на вершине человеческих потребностей — самореализация. А знаешь, что дальше? 

— Нет. Скажи.

— Ты все равно не напишешь.

— Посмотрим.

— Ок, если помнишь, выше удовольствия от творческой реализации по доктору Хаусу есть еще одна ступень. Я тебе как человек зависимый могу сказать, что в момент, когда ты видишь, что картинка складывается и получается, это ощущение, оно… самое высокое, самое насыщенное в жизни. У православных есть понятие благодати, это момент духовного опыта общения с Богом, которое невозможно описать. Ты только его переживаешь, чувствуешь и не сомневаешься, что это Бог. Вот, наверное, у меня это и есть. Вообще, много разговариваем с людьми, близкими к православию, о том, что фотографирование сродни молитве. Человек молится, чего-то ждет, просит, потом — бац! — и ему это дается.

— Ты спрашивал себя в момент этого ощущения что-нибудь в духе «Где ты был раньше, ангел?» или «Почему я?»?

— Ставил такой вопрос, да. Ну знаешь… В известной книге написано, что Дух Святой летает там, где хочет. 

Слушай, странно сидеть и что-то предъявлять Богу. Мне-то грех жаловаться, потому что это у меня происходит, и вообще я нахожусь в такой жизненной ситуации, что мне не надо думать про деньги, у меня предложений и идей больше, чем я могу сделать, то есть в этом плане я полностью реализован. Во многих других вещах я ********* [не преуспел], да, но они к фото отношения не имеют, это область отношений с другими людьми. Иногда ловлю себя на мысли, что у меня с изображениями людей складываются гораздо более комфортные отношения, нежели с ними как таковыми. И это проблема. Я не могу до конца реальность принимать. Ведь что такое фотография? Выковыривание изюма из булок. 

— Обыденность труднее дается, чем озарения…

— Да. Мне очень тяжело бывает находиться в каком-то спокойном состоянии. Когда передо мной калейдоскоп картинок, я на волне, мне все интересно. А как только приезжаю домой, лежу сутками на кровати и не знаю, что делать, чем себя занять. Так что, несмотря на реализацию в этой стороне жизни, во многих других у меня просто руины полные, говоря откровенно. Так что большой вопрос, счастливый я или нет.

Прекрасная Россия Маркова

— Третий тираж твоей книги, предзаказ на «Планете» на который собрал, кажется, процентов 700 от требуемого для запуска печати, называется «Россия. Черновик». А еще про твои работы говорят: Россия без прикрас, Марков снимает дно, треш, чернуху… Как ты сам называешь то, что видишь?

— Я не согласен с таким определением. Вообще, человек через фотографию осмысляет действительность. Я же не еду специально в какое-то экзотическое место, чтобы там сделать кадр. Он рождается в том, что люди наши видят миллион раз на дню. Но вдруг оказывается, что в этой повседневной шелухе может появиться какая-то гармония и смысл. И это как раз то, что я вижу. И то, чему все удивляются. Что возможна красота и гармония в трубах, панельных пятиэтажках, гаражах. 

Я из фабричного поселка, пусть и недалеко от Москвы, Пушкино. Мой район — это такие двухэтажные дома вдоль фабричного забора, ландшафт сейчас, наверное, самый популярный в России, если отъехать от больших городов. И это то, что меня сформировало, — эта беготня по гаражам… Но сейчас, когда я снимаю эти ******** [убогие] гаражи, которые за тридцать лет никуда не делись, я снимаю все же не их — а детство на их фоне. Хорошее, веселое, с друзьями. Мне все это не причиняет боли, а наоборот, я вспоминаю теплые, яркие моменты, снова их переживаю. У меня есть мнение, что мы все родом из этих пятиэтажек, подъездов, поэтому и люди вместе со мною рефлексируют и переживают. И примиряются с этим. 

— В примирении тот же корень, что и в смирении.

— Ты сейчас говоришь о выученной беспомощности, когда человек решает: «Ничего не исправить, ничего я не могу и не буду, и *** бы с ним». А я говорю о другом. Я постоянно привожу в пример эту историю, когда мне девушка одна написала. У нее в аккаунте сплошная красота, Альпы и такой гламур, а она мне пишет про детство в дальневосточном гарнизоне…

— Тогда, выходит, твои фотографии — это терапия? Ты соединяешь нас сегодняшних с нашими корнями, как будто заштопывая разрыв…

— Мои фотографии — это мой способ здоровой коммуникации со всем этим опытом нашего детства. Не пытаться его отбелить, сказать: «Нет, у нас все было в совке ******* [зашибись]» — и не пытаться его демонизировать. А просто принять: это было, мы это прожили, идем дальше — и все.

Я по инициативе своей сестры последние месяцы хожу к психотерапевту — кстати, именно наше поколение первым начало этим пользоваться не стесняясь. В реабилитационных центрах зависимость рассматривается как болезнь семейная, где все члены семьи вовлечены. Мама не употребляет, но она созависима, и ее поведение за годы выработало модель, которая сохраняет статус-кво. Чтобы его менять, нужна работа всех членов семьи.

У меня всю жизнь обида на родителей: не занимались мною или еще что-то. И сейчас, когда мы всей семьей ходим к терапевту, я начинаю понимать, что им тоже было тяжело, они сами были, по сути, детьми, на которых вдруг обрушилась вся эта жизнь: работа, 90-е, дети орущие, — и они справлялись с этим как могли. Я с ними наконец начал общаться, потихоньку это все из меня сейчас выходит, я начинаю их чувствовать, мы коммуникации выстраиваем. Недавно, на третьем месяце терапии, они сказали, что мною гордятся. Причем даже не столько по работам судили. Папа слесарь, он к искусству не имеет отношения. Мама швеей на фабрике работала. Но мама сказала, что на нее большое впечатление произвели комментарии: где-то она прочитала, что я молодец.   

— Терапия влияет на то, как ты снимаешь сейчас, на твой фокус?

— Это сложный вопрос, на который я не знаю что ответить. Буквально сегодня ночью в комментариях мы обсуждали, должен быть художник счастливым или должен постоянно страдать. У меня нет ответа на этот вопрос. Когда все хорошо, у меня позывов к фотографированию не возникает. Но собрать молодежь и сказать: «Друзья, хотите стать фотографами, страдайте, суки» — я не рискну, никому не пожелаю такого опыта. Можно, наверное, как-то жить, творить без надрыва и преодоления. Просто у меня это не получается, для меня травматический опыт является таким катализатором, топливом. Помню, когда мне нормально было, хорошо, я совершенно не задумывался о фотографии.

— «Нормально» — это как? Когда тебе в последний раз было хорошо?

— В деревне когда жил, работал волонтером в «Ростке» (псковская организация «Росток» создала коммуну для выпускников детских домов, чтобы они не попали в ПНИ. — Прим. ТД), как-то меня это все очень завлекло, несколько лет я был спокоен. Потом уехал оттуда. В том числе из-за того, что сорвался. Уехал, чтобы не подставлять окружающих, самому сменить все.    

Все будет хуже, чем ты боялся

— «Бордерлайн»?

— Надо еще раз послушать. Пока не понял.

— Мне понравилась эта беспросветность. Земфира — это не локальные потуги третьего сектора, не персональная битва Навального, это народный хор. Она ни для кого не оставляет иллюзий, что над страной разогнали все тучи брандспойтом. В общем, все сходится. Ощущение, что мы достигли дна. ЗдорОво и реалистично. 

— Надоело, что об искусстве постоянно пытаются рассуждать в категориях позитивно/негативно, красиво или нет. У художников нет этих категорий, есть только одно: честно и лживо. Честно/нечестно — только в этом смысл. Вот я живу в Пскове, там много снимаю, люди на улице ко мне подходят часто. Меня в Москве на митинге приняли, прихожу у нас в Пскове в баню, начальница говорит: «Мы всей баней на тебя смотрели!» Если бы я где-то соврал, эти люди мне первыми бы предъявили: «Ты что ******* [лжешь]?!» Я тут был на съемках, снимали шоу у Леши Пивоварова. Наблюдал в одной деревне такой народный сход. Приехал глава района, и я ему, бедолаге, не позавидовал, потому что он за всех, от президента до не знаю кого, все выслушал. «Мы, ***** [черт], сука, за вас на пеньках голосовали. А вы не можете нам лампочки вкрутить в фонарные столбы, у нас дети из школы от волков бегают!» Со мной как с этим главой района — мне соврать не дадут. Снимаю, что вижу. И Земфира так же.

Говорят, что у меня «депрессивная риторика». Но это не так. Я несколько лет назад был в Сибири, снимал работу службы по уходу за лежачими больными, там католики это делают. С одной стороны, на это можно смотреть как на мрак: вот представь, семья, у которой после инсульта родственник лежит прикованный к кровати, раньше весил 120 килограммов, а сейчас 40, не двигается, его жена не может работу найти, потому что должна за ним ухаживать, и так далее. С одной стороны, беспросвет, но с другой — ты видишь молодых девчонок, которым по двадцать лет, которые три раза в неделю ходят по этим семьям, помогают с больными родственниками, улыбаются, поддерживают, чему-то их учат, делятся своим теплом и энергией. И ты понимаешь, что это библейский сюжет настоящий… Меня это вдохновляет.

Или, например, есть программа поддержки молодых учителей. Студенты, окончив ведущие вузы, едут в глушь, в Тамбовскую губернию, живут в деревенском доме, ездят на велосипеде в местные школы и занимаются с детьми. Это настолько мотивирует — то, что есть такие молодые люди, что тебе хочется быть на них похожим, хочется им помогать, хочется быть с ними в этой компании. Меня это очень поддерживает и радует.

В фотографии есть несколько уровней восприятия: первым ты видишь бездомного и думаешь, как все плохо. Второй — ты видишь, что у него на плече сидит голубь и с интересом на него смотрит. Можно поискать и третий… Ведь даже эти пятиэтажки ужасные бесконечные — когда ты их композиционно сложил, у тебя Кандинский получился. Красиво. 

— Чего ты боишься?

— Я боюсь сесть в тюрьму. Просто, учитывая известный кейс (фотография из ОВД «Косино-Ухтомский». — Прим. ТД) да еще после моего каминг-аута у Дудя (где Марков рассказал об опыте употребления и реабилитации. — Прим. ТД), я понимаю, что, случись что… Конечно, я отмечаюсь, хожу ссать в банку — все, что положено. Но если я кого-то достану и меня захотят закрыть и напихают мне полные карманы, то у меня как у Голунова не прокатит. 

В нашей стране может быть все что угодно. Мы все понимаем, что ждать можно всего. Можно пятьдесят раз все спланировать, предвосхитить и перестраховаться, но выпадет такой вариант, которого совершенно не ждешь и который будет хуже, чем ты боялся. 

— Что ты делаешь с этим страхом?

— Да ничего не делаю. Я понял, что нельзя… Cмотри, тебя в жизни могут вести какие-то вещи: вера, надежда, любовь. А может страх. И если на этого коня сядешь, то это будет ****** [конец всему]. Если постоянно жить на страхе, принимать решения из него, это не работает, это не делает человека счастливым, это ни к чему не приводит — и все заканчивается плохо, это уже установлено опытным путем. Поэтому надо как-то пытаться с ним справляться.

Я сейчас смотрю на молодежь. Она в моем представлении о человеке нормальном ему более всего соответствует. Я езжу в гости в рехаб, и там есть один пацан, которому шестнадцать лет. Он сейчас работает с какими-то своими вещами, недостатками, изучает себя. То есть он к этому пришел в шестнадцать, а не в тридцать шесть! Они все мне представляются очень умными и здоровыми — даже в том месте, где собираются в основном люди нездоровые. У нашего с тобой поколения и у того, которое за нами, очень много травмирующего опыта 90-х, позднего совка. И это накладывает свой отпечаток… Нам на реабилитации постоянно говорят: «Ты должен стать счастливым». Я не спорю, я не против, у меня не получается просто. У всех по-разному, конечно. Но на нас очень давит бэкграунд. А у молодежи проблем, которые тянутся из такого далека, меньше. 

— Этот черновик нашей родины и прекрасная Россия будущего — может ли одно стать другим и что должно для этого оказаться посередине?  

— Время, мне кажется. Я думаю, что все эти вещи, которые мы делаем… Знаешь, в одном интервью мне корреспондент говорит: «Эти ребята из “Ночлежки”, вообще-то, не вызывают желания им помогать». И я ему объясняю: мы это делаем не потому, что бездомные нам приятны или симпатичны, мы это делаем для того, чтобы твой сын не жил в городе, где люди замерзают насмерть, чтобы какой-нибудь отчаянный или отчаявшийся человек не стукнул его в переулке однажды, чтобы мир стал лучше — и тогда нам станет лучше, и нашим детям тоже. 

А для этого нужно время. В 2005-м, когда я говорил, что я волонтер, половина моих знакомых смотрела на меня как на идиота: на фига тратить время, силы, вскакивать в пять утра, бежать на Ярославку, чтобы тебя подхватили на машине, ехать в какой-нибудь Переславль-Залесский в детcкий дом. А сейчас я вижу, сколько людей это делают, и это норма для них.

— Что ты будешь делать, когда мир станет другим? 

— Давай будем реалистами. Вряд ли у нас после всех этих десятилетий все изменится послезавтра. И все зашибись вряд ли будет. Но я не Екатерина Шульман, я не такой умный и могу отвечать только за свою зону ответственности.

— Ок. Через пятьдесят лет ты выходишь покурить. И делаешь фото у подъезда. Птичка будет мертва?

— Фотография — всегда неожиданность. Будет как будет.

Exit mobile version