В нашем городе многоэтажки строили наугад: без плана, но с удалью. Они рассыпались по районам и холмам, как спичечные коробки: кто набок, кто плашмя. Даже в самую тихую пору в узких колодцах между ними гулял ветер. И гуляли мы, подростки.
Сквозняки здорово помогали не чувствовать себя одинокими.
Шум от ветра. Шум в ушах. Шум.
Родители моего Друга пили, дрались и молчали неделями. Я картавила и была самой маленькой в классе. Его не любили, меня — напротив, что, вопреки всему, доводило мою тоску до отчаяния. Не реветь от бессилия, не слыть доброй и тихой, не быть человеком с обычной жизнью — я придумывала себе правила, но легче от них не становилось.
Так проходило лето перед старшими классами. Мне хотелось сбежать, а Другу — найти в этом городе «свое место». Мы оба, как могли, искали пути к своей цели.
В тот день мы, как обычно, сидели посреди двора, прислонившись спинами к горячему кирпичу трансформаторной будки, лениво разглядывая террикон: ветер в проулке всегда дул с него так, словно скатывался с верхушки. Я давила об асфальт грецкие орехи. Друг курил и поджигал тополиный пух, прибившийся ватой к бордюру. Пахло гарью. Разговаривать было не о чем.
— Достало, — проронила я.
Он хмыкнул.
Свое место! Ни у кого из знакомых его не было. Все были не там, где стоило, все были несчастливы. Я придумала и часто повторяла стихи:
им бы бежать вместе,
мне бы бежать с ними,
с нами со всеми
бежать бы
этим домам и городу.
Друга от моих стихов коробило, города не бежали, а дома не спасались. И пока мы, подростки, ощущали дни как трагедии, все оставалось прежним. И копилась горечь, и мешалась с мечтой вырвать у жизни большее. Жизнь же, конечно, не была дурой — хорошее так просто не отдавала. Умела придержать покрепче.
— Знаешь, пусть вот Он, — процедил тогда сквозь зубы Друг и, выразительно сплюнув, кивнул в сторону ветра, — всю эту херь уносит. Надоело.
Затем медленно встал и пересел на середину улицы.
— Сил уже нет, Оль, — добавил он погодя совсем тихо. — Кончился.
Я бросила рюкзак рядом и аккуратно села на него, чтобы не испачкать юбку. Мы сидели, чуть касаясь плечами, отчего бросало в жар. Ветер резал глаза, ломило уши и было до боли неловко. Но в какой-то момент мир отступил, он словно растворился — и мы вместе с ним стали почти прозрачными, остался только ветер, который, подпрыгивая мячом, мчался на нас по крутой дороге, а затем — сквозь; и дальше, дальше, через дома, тополя и Дурную балку, чтобы, набравшись лихой смелости, сорваться с разбегу за аэропортом в колючий будяк заброшенных строек, где давно уже не гуляет никто и всегда тихо.
С тех пор мы часто сидели на ветру молча, думая каждый о своем, ведь общего-то у нас, по сути, ничего и не было. Вряд ли мы нравились друг другу, да и вряд ли дружили всерьез. Мы словно бежали задом наперед, повернувшись спиной к миру, ведь одному было больше шансов свернуть себе шею.
Но в конце августа и это прекратилось. Друг не пришел, а искать я его не стала. Как я узнала потом из рассказов знакомых, отчим бил его шлангом от душа, и тот днями не вставал с постели. Он не должен был больше гулять на ветру: родилась сестра — и, по мнению родителей, это теперь было его главной заботой.
Каникулы кончились. Друг бросил школу, а я перешла в другой класс. Затем — в другой город и другую страну.
Такого ветра я больше не встречала, и места себе не нашла тоже. Так хотела сбежать, что позабыла, куда именно. Вот и бегу до сих пор, от одной жизни в другую. И кругом идет голова от свободы своей неприкаянной. Такое вот перекати-поле. Перекати-Оля.
Я и имя Друга не вспомню, и вряд ли узнала бы, если бы встретила. Но когда становится совсем невмоготу, я повторяю его слова: «Пусть ветер всю эту херь уносит».