Такие дела

В кольце огня

Ирина Воробьева

Этот текст продолжает цикл материалов о журналистах, работающих в России в 2024 году: можно прочитать про саратовское онлайн-информагентство «Свободные новости», журналиста Владимира Севриновского или медиаменеджера Сергея Мингазова.

Ирина Воробьева родилась в Москве и выросла в противоречивом районе Тушино — на родине Гарика Сукачева и Ильи Яшина. Поступила в Международный независимый эколого-политологический университет, где сделала первые шаги в журналистике, процитировав в студенческой газете группу «Звери»: «Выпускные кончатся минетом». Дело разбирали у ректора, однако Воробьева сумела убедить начальство, что «минет» — медицинский термин. Все остались живы. Окрыленная первым успехом на журналистском поприще, Воробьева после недолгих поисков оказалась на радиостанции «Русская служба новостей» (РСН).

Впрочем, роман с РСН продолжался недолго: в 2007 году Воробьева поехала в Санкт-Петербург на «Марш несогласных» и предложила сделать оттуда репортаж. Радиостанция отказалась. Тогда Ирина рассказала о «Марше» в эфире «Эха Москвы», куда ее пригласила Евгения Альбац. В результате с «Русской службы новостей» Воробьеву со скандалом уволили, а на «Эхо», наоборот, взяли. Там она исправно трудилась в течение 15 лет, вплоть до закрытия упомянутой радиостанции. А затем перешла в «Новую газету», где продолжает трудиться до сих пор, невзирая на ее закрытие. 

«Я всегда мечтала работать на радио. Мне хотелось быть корреспондентом, мне казалось, что это магия — когда есть только голос, а слушатель не знает, как выглядит говорящий человек. Или когда ты работаешь на улице и рассказываешь историю с помощью шумов и голосов других людей. Такая объемная история — лучшее, что может быть». 

О том, что нужно людям

— На каком свете ты сейчас находишься, чем занимаешься и что входит в круг твоих обязанностей?

— Ты диктофон будешь включать? Или так запомнишь? Я работаю в «Новой газете», которая больше не является средством массовой информации, но при этом не является иностранным агентом — пока. Я пришла туда в 2020 году и занималась там ютьюбом. Потом случилось то, что случилось в 2022 году, и мы закрыли все. Потом сделали новый канал — «НО.Медиа», собственно, его делала я: собирала команду и так далее. В нем я беру интервью, веду стримы, делаю сюжеты, огребаю от начальства — все как полагается. Еще я по-прежнему веду стримы на «Живом гвозде» (ютьюб-канал бывшего «Эха Москвы»), хотя и мало. Кроме того, я занимаюсь письмами политзаключенным: мы от «Новой газеты» каждую неделю отправляем им рассылку. Еще раз в месяц у меня выходит околонаучная программа с Виктором Вахштайном, ну и с Андреем Коняевым я делаю научный подкаст.

— А как ты совмещаешь общественно-политическую журналистику с наукой? Зачем рассказывать про мозг кальмара и плацебо у мышей?  

— Мне кажется, это как раз логично. Мы с Коняевым долго вели программу про науку на «Эхе Москвы». Когда «Эхо» закрыли, мы захотели реанимировать этот проект. Людям это тоже нужно — не только нам. Потому что это, в общем, не развлекательный контент, а просветительский. Ты на пепелище, но это не отменяет того, что надо делать и такие проекты.

Ирина Воробьева
Фото: Тимур Какабадзе

— Что значит «на пепелище»?

— Я о том, что личная жизнь в России сейчас похожа на пепелище. 24 февраля 2022 года разрушилось очень много жизней. Все разрушилось. И осталось пепелище. И ты на нем неожиданно начинаешь рисовать пейзаж… Надо это кому-то? Не знаю, но за спиной всегда оказываются какие-то люди, которые говорят: «А мне полегчало». Вообще, кажется, что сейчас все притупилось: когда ты говоришь, что бездомным людям нужна помощь, тебе отвечают: «Ну блин, мы тоже стали бездомными» или «Ну блин, люди вообще умирают каждый день». И ты понимаешь, что все немножечко потеряло смысл. Но это не значит, что надо переставать что-то делать.

О норме и ненависти

— И что же нам со всем этим делать?

— У меня есть два базовых набора упражнений «Как жить в России». Первое — постараться не умереть.

— Хорошенькое начало.

— Второе — постараться не оказаться в тюрьме. И третье — постараться как-то зарабатывать на жизнь достойным образом, находясь в России и сохраняя профессию.

Другой базовый набор — про состояние. Первое — не отъехать кукухой. Не травмировать окружающих своими болями (мне кажется, об этом мы вообще забываем). И третий пункт, самый сложный, — не нормализировать происходящее. Потому что, когда тебе постоянно больно, стыдно и страшно, есть очень большой соблазн сказать: «Окей, теперь все происходящее — норма, мы в этом живем». Это приносит очень большое облегчение, но это самое плохое, что может быть. Очень сложное упражнение: ты все время себе напоминаешь, что это не норма и так не должно быть. Надо всегда помнить: вот здесь норма, а здесь мы. Иначе ты не сможешь ни писать материалы, ни делать сюжеты, ни ходить в суды, потому что для тебя все стирается: «Ага, этого посадили — окей. Этим дали шесть лет — ну ладно…» Когда ты все время добровольно находишься в чане с соляной кислотой, очень большой соблазн так поступить.

Ирина Воробьева
Фото: из личного архива героини

— Есть какие-то практики, как не скатиться в норму?

— Я делаю интервью с какими-нибудь умными людьми, которые объясняют разницу между нормализацией и адаптацией, почему я чувствую то, что чувствую, почему у меня такой диссонанс между тем, что я вижу в Москве на улицах, и тем, что происходит в новостях и в моей голове. Делаю выводы из того, что мне говорят. Мне это очень помогает — вообще работа помогает. И умные люди. Я очень люблю умных людей.

— Например, кого?

— Александр Асмолов, Виктор Вахштайн, Шульман так или иначе, Дмитрий Муратов, Григорий Асмолов — младший. Артемий Магун, которого я слушаю — старые лекции о философии добра и зла. Я верю в людей даже сейчас, даже несмотря на то, что я вижу и слышу, — продолжаю верить, что люди все спасут, все починят и так далее… Во всем, что читаю или слушаю, я ищу ответы на вопрос, почему мы оказались там, где оказались. И какие-то вещи меня успокаивают — например, что мы не уроды, что такие вещи происходят со всеми людьми на земном шаре. И что с этим можно что-то делать.

— А именно?

— Прилагать усилия, чтобы не скатиться в адскую ненависть. Очень сложно не начать ненавидеть все вокруг и людей, которые говорят какие-то действительно дикие вещи. Надо говорить себе, что люди ошибаются, чего-то не знают, чего-то боятся, но это не значит, что они — полное говно. Нам все равно придется разговаривать друг с другом! Придется разговаривать со всеми, кто за два с половиной года побывал в разных ролях. Нам нужно будет разговаривать. Мы не можем просто взять и вычеркнуть кого-то из жизни страны — так просто не бывает.

«У меня была история с одним спикером, который говорил: “Слушай, почему ты во время эфира меня все время останавливала и переспрашивала?” Я говорю: “Потому что люди не понимают сложных вещей”. А он говорит: “Ты слишком плохо думаешь о людях”. А я не плохо думаю о людях, а совсем наоборот».

О спасении и уязвимости

— Ты работаешь журналистом и еще спасаешь людей. Как это получилось? 

— Был 2011 год, я уже работала журналистом и играла в экстремальные игры: Encounter («Схватка»), пейнтбол, квесты, когда ты лезешь куда-то, решаешь загадки на время и так далее. В какой-то момент у нас во внутренней группе игроков появилось сообщение, что пропал ребенок и для поисков нужны подготовленные люди. А мы были похожи на подготовленных людей: у нас были рации, фонари, мы ничего не боялись — короче, отбитые чуваки, то, что надо. И мы поехали искать этого ребенка, я провела в лесу 13 часов с отрядом «СпасРезерва», и они мне рассказывали все об их деятельности, что они добровольцы, корреспонденты Московской службы спасения — пришли на курсы, поучились, и все. Я не ожидала, что там такой простой вход. Потом я уехала домой, а на следующий день ребенка нашли живым. И я никогда в жизни так не рыдала от счастья. Ну а потом я начала искать в «ЛизаАлерт» пропавших людей, пошла учиться в «СпасРезерв», а через пару-тройку лет познакомилась с Гришей Куксиным и начала тушить пожары.

Ирина Воробьева
Фото: Тимур Какабадзе

— Насколько спасательская деятельность помогает тебе в осознании этого мира и людей вокруг?

— Когда мы ездим на вызовы как спасатели, я часто захожу в жуткие квартиры — там все плохо: жуткий запах, все выглядит ужасно — и люди, и ситуации, в которых они оказались. И, как правило, у них на фоне играет телек. Это я не к тому, что беды случаются только у тех, кто смотрит телек, — нет. Просто так часто бывает. И я в этот момент понимаю, что между тем, как человек бросается мне на шею со слезами и криками «Спасибо, что помогли!» — и тем, что тот же человек будет требовать, чтобы меня посадили на «двадцаточку», — вот такой малюсенький шаг! Очень короткий! Никаких иллюзий у меня нет. Я прекрасно понимаю, что так, к сожалению, устроена жизнь. Ну и что? Ты же не станешь спрашивать у человека, который застрял или упал, будет ли он голосовать за Путина. Это же тупизм.

Многие люди в России сейчас находятся именно в этом положении. Возможно, ртом они говорят жуткие вещи типа «у нас все так плохо, потому что США в этом виноваты». Самое простое, что ты можешь сделать в этом случае, — начать от них отворачиваться, потому что все это неприятно… У меня была прекрасная история. Я должна была встретиться с друзьями — классными, очень модными ребятами. Перед этим я ездила в «Ночлежку», мы кормили бездомных, а потом поехала к ним. Меня спросили, почему я опоздала, я ответила, что была в «Ночлежке», мы кормили бездомных. И люди физически от меня попытались отсесть! И вот я думаю, что примерно такое же ощущение сейчас от россиян: хочется отсесть. Это не только у иностранцев, это прослеживается и у тех, кто уехал, потому что «все оставшиеся поддерживают». Короче, есть ощущение, что от тебя хотят отсесть, потому что ты принял не такое решение, как они. А мне хочется не отсаживаться от уязвимых — в этом вся фишка! Если ты начинаешь отсаживаться от уязвимой группы, на этом все ломается.

«Мой прадед был священником, дед — маршалом инженерных войск, отец — военный переводчик. Мне кажется, это лучшее сочетание для моей профессии».

Об осторожности и страхе

— Страшно работать спасателем?

— Вообще нет, особенно в последние годы. Вот мы сейчас были на Ладоге — она для меня как Россия: суровая, жесткая, непредсказуемая. Она не прощает ошибок, но очень красивая. И вот мы идем на лодке, и я понимаю, что не боюсь утонуть. В Ладоге ледяная вода, но я не боюсь — и так же не боюсь погибнуть на пожаре. Потому что это то, что ты можешь контролировать. Есть целый ряд вещей, на которых ты тренируешься, что тебе делать в любой ситуации. Да, во время пожара невозможно контролировать ветер, который вдруг резко изменился — и весь огонь пошел на тебя. Но, во-первых, ты всегда держишь в голове, что это может случиться, во-вторых, точно знаешь, что тебе делать, и, в-третьих, ты всегда оставляешь запас воды, чтобы выйти, — ровно на тот случай, если окажешься в кольце огня. Много чего бывает, но у спасателя всегда есть план А, B, C и D, и ты всегда знаешь, что тебе делать. Все остальное в своей жизни я не контролирую вообще.

— Это странно: по идее, у тебя всегда должен быть запас воды, чтобы выйти из огня.

— Это невозможно, потому что вся остальная жизнь — это огонь, который распространяется вопреки законам физики. А еще где-нибудь рядом с тобой есть кто-то, кто проткнет тебе ранцевый огнетушитель — и вся твоя вода вытечет. Ничего ты не контролируешь. Нет никаких возможностей себя обезопасить. Русская рулетка с полным барабаном.

Ирина Воробьева
Фото: из личного архива героини

— А как журналисту тебе бывает страшно? Ты сталкиваешься с давлением, угрозами? 

— Не очень хочется это обсуждать, потому что не хочется привлекать психов. Мне конкретно пока не угрожали. Угрожают редакции, бывает, что звонят маньяки и рассказывают в подробностях, что они с тобой сделают… Я работала в Белгороде и постоянно чувствовала себя очень плохо — не из-за обстрелов. Я боялась, что придут и начнут на нас давить — там это повсеместно, и это очень неприятно. В суды приходишь или куда-то еще — то же самое. Раньше мы меньше боялись, потому что чувствовали, что у нас есть хоть какие-то права, мы могли себя защитить. Сейчас уже нет, ты стал еще более уязвим. Мы видим, как метелят журналистов, как их давят и так далее.

— Ты становишься осторожнее?

— Да, конечно. Мне кажется, срабатывает инстинкт спасателя. Я понимаю, что передо мной опасная ситуация и надо сделать «раз-два-три», чтобы не убиться. Наверное, это плохо для журналиста, но в целом это неплохой рефлекс.

— В чем выражается осторожность? Ты обходишь острые темы?

— Понимаешь, сейчас в России нет острой темы, кроме одной-единственной, которую нельзя обсуждать. Все остальное — это полная херня, обсуждай сколько угодно, на остальное вообще плевать. А вот то самое, что ты хочешь обсуждать, — последствия, людей, погибших, раненых, ПТСР, что мы делаем, зачем мы это делаем — все хочется обсуждать, но нельзя. Даже покричать мы нормально не можем. После того как нас закрыли, я вообще не могла долгое время в эфир выходить, я просто не понимала, каким языком разговаривать с людьми. Я вышла в эфир — даже не помню, с кем было интервью, — сидит человек (в России это было) и называет войну войной и говорит все как есть, а я сижу, и как будто мне рот заклеили. Меня после этого эфира физически тошнило — такое было несоответствие меня и меня… Как будто реальность раздвоилась и тебя начинает просто укачивать. Я долго потом не могла вести эфиры, но все-таки как-то получилось находить слова.

«Интервью не поле для противостояния. Оно делается не для того, чтобы я уничтожила человека с другой точкой зрения. Мы делаем продукт, который слушают люди, которые сами должны решить, что они думают про этого человека. Моя задача — сделать так, чтобы он как можно больше раскрылся, расправил свои упыриные крылья. Если он начинает увиливать, я говорю: “Мне кажется, вы не ответили на мой вопрос”. Или: “Знаете, я что-то не поняла”. Я блондинка же. Это низкий прием, но да».

О журналистской этике

— Получается ли находить слова с коллегами, которые уехали и освещают ситуацию из-за границы?

— Между журналистами, которые остались в России, и журналистами, которые уехали, есть большая разница. И эта разница в искажениях. У нас одни искажения, у них другие. Раньше мы все работали в одном котле с кислотой, и искажения были одни и те же. А сейчас котлы разные. И поэтому у нас часто происходят этические битвы, когда нас начинают учить работать: мол, вы перестаете у себя в России быть журналистами, начинаете играть по их правилам…

— Имперская оптика, колониальная апроприация…

— Да-да. Я даже в это не ввязываюсь, потому что мне смешно. Ты можешь понять, что происходит в зале суда, не находясь в России, потому что мы показываем тебе видео, фото и тексты. Но ты не можешь почувствовать, что происходит в суде, потому что для этого тебе надо встать перед зданием суда и курить с теми людьми, которые там целый день с тобой тусуются, смотреть на глаза мамы подсудимого, на адвокатов, на людей, которые приходят туда на свой страх и риск. Вот это можно только почувствовать. Конечно, с одной стороны, мне хочется ответить: «Ну приезжайте в Россию и работайте, если вы такие умные». Но, с другой стороны, я сдерживаюсь, потому что понимаю: я живу вот в таком фоне, вот так вижу картину. А они живут в другом фоне, у них другие искажения. Тем не менее все с радостью бросаются в срач про этику журналиста, что, конечно, веселит.

— Тебе не кажется, что вынужденная осторожность, обхождение острых углов и постоянные умолчания дискредитируют профессию?

— Опять же, это вопрос разных искажений. Как себе люди представляют работу журналиста в России? Мне всегда очень интересно задавать этот вопрос. Вы же знаете, какие законы приняли, вы понимаете, что почти все закрыто и заблокировано, у нас нет денег. Как вы считаете, что журналист должен делать? С одной стороны, нам говорят: «Ребята, нельзя быть над схваткой, нельзя сохранять нейтралитет, надо выбрать сторону» — это твердят абсолютно все. С другой стороны, ты выбираешь сторону, например, политзека и говоришь, что не надо об этом рассказывать, ему эта штука может навредить, а тебе говорят: «В смысле? Ты журналист, ты не можешь выбирать сторону! Ты должен делать свою работу и рассказывать об общественно важных вещах». И ты такой: ребят, а определиться можно? Да, журналист в России — это канатоходец, который идет по оголенным проводам. Тебе прилетает от всех. Это нельзя, то нельзя, что-то ты можешь, а потом тебе еще прилетает: как тебе не стыдно называть человека иноагентом, он же вот борется, а ты что делаешь? А мне что делать?! Я в России работаю, мне за это прилетит штраф — вы будете его оплачивать? А не исправим — еще один прилетит…

Ирина Воробьева
Фото: Анна Артемьева

В свое время мы обратились к читателям «Новой газеты». Сказали, что есть два варианта: мы закрываемся или мы пытаемся работать по тем правилам, которые нам выставили. И аудитория сказала: работайте по любым правилам, только оставайтесь. И, ты знаешь, это очень важно! Потому что, когда ты задаешь вопросы, берешь интервью, людям адски важно, что ты вместе с ними, потому что ты разделяешь их риски. Ты там же, где они, и ты так же под ударом. Никогда в жизни ко мне не подходило столько людей на улице, как за эти два с половиной года. Меня это страшно пугает, и я очень смущаюсь каждый раз, когда они в слезах говорят спасибо. За что? Просто им важно, что ты пришел в суд и написал про них заметку. Потому что у них был не пустой зал, и кто-то узнал о том, что происходит… Вот почему мы продолжаем работать журналистами в России.

«Однажды я убежала из студии “Эха Москвы”. Иногда мы продавали эфирное время, и ЛДПР его купила для Жириновского. Но купили-то они время, а не ведущего — а ведущие задают те вопросы, какие хотят. И вот Жириновский начал орать на нас с коллегой, что мы тут все — подставки под микрофон и так далее. Я просто швырнула ручку и вышла. Меня поймал в коридоре Венедиктов и говорит: “Если ты сейчас не вернешься в студию, то вообще туда не вернешься. Не потому, что я тебя не пущу, — ты сама не захочешь”. Я подумала, вернулась обратно, села и продолжила».

И немного о любви

— Ты не хочешь уехать из России?

— Кажется, что на этот вопрос нужен какой-то серьезный и конструктивный ответ. У меня его нет. Знаешь, что сложнее всего поддается описанию словами? Любовь. Ты не можешь объяснить, почему так происходит, почему ты любишь. Я люблю этих людей, я люблю это место, это все мое: моя природа, мои люди, мои проблемы. Пока я могу быть там, где я есть, и держать кого-то за плечо, я буду стоять и держать за плечо. Если это хоть кому-то сделает жизнь немножко лучше, я буду продолжать. Ничем, кроме слова «любовь», я не могу ответить. Просто ты этого не чувствуешь, когда ты в 2021 году. А в 2022-м начинаешь чувствовать очень остро, и оно не проходит. Когда я почувствую, что все, что я делаю, перестало иметь смысл, я соберу чемодан и уеду.

— Тут есть некоторое противоречие. Ты говоришь о смысле, а у любви, по-моему, смысла нет — она есть, и все.  

— Я имею в виду, что просто пытаюсь выразить свою любовь. Да, иногда мы любим на расстоянии, и безответная любовь тоже бывает. Если у меня перестанет получаться — будем считать, что мне в очередной раз разбили сердце. Придется придумывать другие варианты.

«Самое интересное — говорить с людьми, у которых с тобой нет ничего общего. А самое сложное — делать интервью с человеком, с которым ты согласен. Вам просто нечего сказать друг другу. Он говорит, говорит, а ты такой: “Ну да”».

Exit mobile version