Смертные случаи
В немецкой лютеранской общине Петрикирхе на Невском проспекте начинается воскресное богослужение. Звучит орган — его музыка, отражаясь от высоких сводов, заполняет зал. Все встают. Пастор читает «Отче наш» по-русски, а прихожане продолжают молитву по-немецки. Перед причастием они подходят друг к другу, пожимают руки и говорят: «Friede sei mit dir» («Мир тебе»).
Я ловлю себя на мысли, что, возможно, так же почти сто лет назад молилась семья моего прадеда, Корнея Корнеевича Шпенста, родившегося в немецкой колонии Николайфельд на Ставрополье. Так же звучали немецкие церковные гимны, так же после службы люди обменивались новостями, пили кофе и расходились по домам. Они еще не знали, что совсем скоро война, депортации и репрессии почти сотрут с карты привычный мир российских немцев.
От прадеда осталась старая лютеранская Библия 1910 года. По потертому переплету и истончившимся страницам видно, что ею пользовались часто и бережно хранили. Между страницами лежала пожелтевшая записка, написанная старинным немецким почерком. Полностью текст разобрать сложно, но, судя по сохранившимся строкам, это были слова, записанные после чьих-то похорон: «Бог дает силы. В жизни нужно иметь терпение ко всему. Какими бы тяжелыми ни были наши скорби, всё на этой земле проходит. Господи, даруй мне силы перенести эту утрату. Принимаю Твою волю и вверяю его душу в Твои руки. Аминь».
В этой же Библии есть отдельные страницы под названием Sterbefälle («Смертные случаи»). Это была распространенная практика в протестантских семьях того времени. Такие Библии выпускались специально с пометкой mit Familien-Chronik («С семейной хроникой»). Кто-то из семьи прадеда вписал туда чернилами: «15 апреля скончалась моя мама, 32 года».
Я мало знаю о вере моего прадеда, Корнея Корнеевича Шпенста. Расспросить его я не успела и пришла в санкт-петербургскую Петрикирхе с желанием хоть немного приблизиться к его истории — через истории прихожан.
Распятие, два органа, скамейки — все кирхи выглядят похоже. Но в этой по периметру идут ступени с поручнями, как в советском бассейне. На полу — бледно-голубая плитка. После закрытия кирхи в советские годы здесь устроили бассейн. В катакомбах до сих пор осталась его чаша.
Я останавливаюсь у одной из фресок. Телячьи вагоны. Надпись: «В Сибирь». Люди стоят вплотную друг к другу, почти без лиц. Это высылка по этапу. Как-то в интервью Шмидт рассказывал: возле поезда они похоронили дочь сестры. У самого края картины я вижу ветку, воткнутую в снег.
После литургии я знакомлюсь с Ларисой. Она сегодня впервые пришла в лютеранскую церковь. В руках у нее старая книга на немецком. Темная обложка стерта по краям, корешок треснул. Страницы местами отошли. Книгу она держит очень осторожно, почти все время прижимает к себе.
«Это Библия моей бабушки, Вундер Эмилии Генриховны», — говорит Лариса. Между страницами книги — выцветшая фотография женщины с маленькими детьми. На форзаце запись от руки, где можно разобрать только «умер, 1944 год».
Ни секунды покоя
Бабушка Ларисы родилась в 1911 году в селе Моор Саратовской области. На картах того времени это место значилось как немецкая колония.
В 1762 году императрица Екатерина II издала манифест «О позволении иностранцам селиться в России». Земли в Поволжье стояли пустые, нужны были крестьяне, которые умеют пахать, сеять, строить. Немцы откликнулись: к 1770-м годам их было около 30 тысяч. Они приезжали из Пруссии, Гессена, Вюртемберга, Бадена и Швейцарии.
Волжские немцы получали землю в собственность, освобождение от военной службы на 30 лет и от налогов на первые годы, право создавать свои школы и церкви. Они могли жить по своим законам и говорить на своем языке. Так появились сотни колоний вдоль Волги. Моор был одной из них.
Но в 1941 году, сразу после начала войны с Германией, всех немцев депортировали в Сибирь и Среднюю Азию. Колонии ликвидировали. Село Моор стало Ключами.
Семью бабушки Ларисы сначала отправили в Казахстан, в Семипалатинск.
«Бабушка вспоминала, что казахи им улыбались и радовались. До этого долго стояла пасмурная погода, и они говорили немцам: “Вы нам солнце привезли”», — рассказывает Лариса.
В Казахстане семья пробыла недолго. Вскоре их отправили на Урал. О высылке Эмилия рассказывала мало, только отдельные эпизоды: как семьи грузили в товарные вагоны, как потом переправляли через Волгу на пароме вместе со скотом. Когда разговор доходил до этих воспоминаний, бабушка Ларисы начинала плакать.
На Урале от голода умерли пятеро ее детей, погиб и первый муж. «Она перечисляла имена детей, но я их не запомнила», — сожалеет Лариса. Там же Эмилия встретила своего второго мужа. В этом браке родились трое детей: Виктор, Владимир и Наталья, мама Ларисы.
Лариса вспоминает, что бабушка с дедушкой почти не говорили по-русски — дома всегда звучала немецкая речь. Семья оставалась глубоко верующей. Днем Эмилия открывала сборник духовных гимнов и пела. Старший сын Эмилии, Виктор, самостоятельно перевел Библию на русский язык и переписал весь текст от руки — в нескольких тетрадях по 38 листов. Он умер рано. Перед смертью бабушка попросила Ларису сохранить эти тетради как одну из самых дорогих семейных реликвий.
«Она мне говорила про эти тетрадки: “Это по-русски, это можно понять”. А я сказала: “Не надо, баб, зачем?” Но все же взяла. А потом, когда мы переезжали в Петербурге из одной квартиры в другую, я все выбросила. Сейчас думаю: какая же я была глупая…» — восклицает Лариса.
Веру в ее семье не навязывали. После пережитого бабушка даже не крестила своих детей: боялась. Немецкие семьи только недавно вышли из спецпоселений, а религиозность в СССР считалась фактором неблагонадежности. Но из повседневной жизни вера не уходила. Она была в чтении Библии, в духовных песнях, в отношениях между близкими.
«У нас никогда не повышали голос. Все было тихо, мирно, по-доброму. Бабушка была как ангел. Даже соседи, русские, так и говорили: “Бабушка Эмилия — ангел”. Придешь к ней — сначала накормит, по голове погладит, поцелует», — вспоминает Лариса.
Она с нежностью рассказывает, что ее бабушка работала с утра до ночи: «Даже если носовые платочки лежали в шкафу и ими месяц не пользовались, она все равно доставала их, перестирывала, переглаживала и снова складывала. У нее ни секунды покоя не было».
Перед смертью бабушка лежала в больнице. Ей было уже совсем плохо, но она все равно спрашивала внучку: «Лариса, почему стены грязные? Почему ты их не моешь? Дай мне тряпку, я сама помою!»
Не доставайся никому!
В семье Натальи Краунберг, прихожанки Петрикирхе и руководительницы немецкого ансамбля «Лорелея», тоже о вере вслух почти не говорили: боялись. Но все равно отмечали Рождество Христово традиционно, 25 декабря.
«У моей матери был пунктик: 24 декабря в доме обязательно должна стоять елка, — вспоминает Наталья. — Это сейчас ее купить легко, а тогда мы жили на Кольском полуострове, и просто так срубить ее было нельзя. И елка обязательно должна была быть украшена свечами! У нас были специальные подсвечники — из сосновых шишек, их крепили прямо на ветки. Игрушки делали сами. Помню лебедя из грецкого ореха…»
Наталья родилась в 1946 году в Мончегорске Мурманской области. По материнской линии ее семья была немецкой и жила в Стрельне. До революции в Санкт-Петербурге немцы были представлены в самых разных сословиях, от царской семьи до ремесленников. Вокруг новой столицы было расположено множество сельскохозяйственных колоний. В Стрельне колонисты выращивали овощи, производили молочные продукты и мясо для городских рынков. В начале тридцатых семью Натальи раскулачили и отправили на север.
«Мама рассказывала, что пришли красные командиры, все вынесли из дома. Отобрали золото, серьги из ушей, кольца с пальцев — подчистую. Забрали лошадь, корову, дом. И дали 24 часа на сборы, — рассказывает Наталья. — Они не знали, куда едут, — может быть, на смерть. Накануне ссылки ждали первый урожай яблонь, посаженных несколькими годами раньше. Миша, мамин брат, пошел ночью и срубил все яблони. Такое у него было чувство протеста: “Не доставайтесь же вы никому!”»
Матери Натальи тогда было восемнадцать. В товарном вагоне они доехали до Хибиногорска (сейчас Кировск) в Мурманской области. «Там жили по четыре семьи в одной комнате. Двухэтажные нары, теснота. Спали по очереди. Дед устроился осмотрщиком вагонов».
В 1938 году деда Натальи расстреляли.
«У деда был шикарный бас. Он играл в духовом оркестре и все церковные гимны знал наизусть, — рассказывает Наталья. — Я читала подлинники допросов. Дед никого не выдал, никого не оговорил».
Наталья пересказывает вопрос из протокола: «Ваши товарищи говорят, что вы считаете колхоз плохой идеей, а индивидуальное хозяйство — более выгодным. Это правда?»
Филипп Ионович Краубнер, дед Натальи, ответил: «Да».
После ареста деда семья уехала в Мончегорск. Там как раз строился комбинат «Североникель». Мать Натальи вышла замуж, ее отец стал главным геологом комбината.
Во время войны матери Натальи пришла повестка в трудармию. Туда массово мобилизовали немцев, финнов, крымских татар и представителей других народов, которых советская власть считала неблагонадежными. Людей отправляли на лесозаготовки, стройки, в шахты и колхозы. Работали по 12–14 часов в сутки, часто без выходных, в условиях холода и голода. Многие мобилизованные трудармию не пережили.
«Отец сумел через знакомого в НКВД добиться, чтобы ее туда не отправили. Тогда многое решалось через личные связи», — говорит Наталья. Самого отца Натальи во время войны оставили в Мончегорске: в случае захвата города немецкими войсками он должен был организовать подрыв комбината.
Бабушка Натальи в это время дежурила в пожарной охране.
«Зима, ночь, бабушка стоит с винтовкой у пожарной части. По-русски она говорила с трудом, путала падежи», — вспоминает Наталья. Было страшно, что подстрелят ее, просто приняв за немецкую шпионку.
После войны семья осталась на севере и почти не сталкивалась с враждебностью из-за немецкого происхождения.
«Маму никогда не называли фашисткой. Ни ее, ни бабушку. Там, на севере, был очень смешанный народ: русские, немцы, евреи. Про войну тогда так не говорили, как сейчас. Парадов не было. Наоборот, хотели все это забыть, как страшный сон, и начать новую жизнь. А сейчас новой жизни нет — вот и живем старой…»
Бабушка Натальи так и не выучила русский язык до конца жизни. Но дома по-немецки говорили только шепотом.
В 1962 году Наталья переехала в Ленинград, а позже перевезла туда родителей. Немецкий язык она сама начала учить только в 55 лет.
«И мне вдруг пришла идея: а что, если создать ансамбль, который будет петь и по-немецки, и по-русски? Я хотела показать, кто мы такие — российские немцы. Показать нашу культуру. Российских немцев репрессировали, хотя они всю жизнь служили этой стране».
Наталья рассказывает, что ее мать, Елизавета Филипповна Краубнер, прожила в Мончегорске больше 40 лет, но своим домом все равно считала родительский дом в Стрельне.
«Перед смертью мама вдруг села в постели и спрашивает: “Где я?” — вспоминает Наталья. — Я говорю: “Дома, мама”. А она: “Какой это дом? Это не мой дом. Когда мы поедем в Стрельну?” Я отвечаю: “Скоро, мама, скоро поедем”».
Мама Натальи купила себе место на кладбище в Стрельне в 1968 году. Умерла она в 2000-м. Похоронили ее в родных местах.
Сдержанные люди
Мой прадед родился в хуторе Николайфельд Ставропольского края. Когда-то хутор почти полностью состоял из немецких семей: по переписи 1926 года здесь жили 457 человек, из них 455 — немцы. К 2002 году около 72% жителей составляли уже русские.
В 1941 году Корнея Корнеевича призвали на фронт. Но вскоре прямо оттуда отправили на спецпоселение в Бугуруслан Оренбургской области — как «неблагонадежного». Его сестру Эрику выслали из Ставрополья в Казахстан. До 1955 года мой прадед жил в режиме спецпоселения: без паспорта, с обязательной регистрацией в комендатуре, под угрозой многолетнего наказания за попытку уехать.
Неблагонадежными их перестали считать только в 1964 году, но вернуться домой большинству так и не позволили, да и возвращаться уже было некуда. Реабилитировали прадеда лишь в 1995 году, признав обвинения в шпионаже выдуманными. Позднее его наградили медалью «За победу над Германией».
Бугуруслан стал одним из мест, куда после высылки попадали немецкие семьи. В архивных и мемориальных источниках сохранились свидетельства о спецпоселенцах, оказавшихся там в годы войны. Там мой прадед квартировал у моей прабабушки — Пелагеи Егоровны Бобровой. Со временем они полюбили друг друга и поженились.
В этом городе прошло мое детство. Фамилии соседей — Рихтер, Шнайдер, Дик, Классен — были для меня привычными.
Я помню прадеда сдержанным человеком. Он никогда не кричал и не ругался. Помню шрам на животе — след ранения. И белую шляпу, которую он носил почти всегда. Мы ездили вместе косить сено для кроликов: дед работал, а я играла в поле.
О том, что он немец, о репрессиях и о том, почему в нашем городе так много немецких семей, дома не говорили. Да и я тогда об этом не задумывалась. Уже подростком я случайно оказалась в меннонитской общине. Тогда в город приехали немецкие миссионеры и собирали вокруг себя русскую молодежь.
Там я приняла крещение и вошла в меннонитскую общину. Меннониты — протестанты, последователи проповедника Менно Симонса, который выступал против войны и учил, что христианин не должен брать в руки оружие.
Все немцы здесь уже умерли
Вдоль длинных, широких и ровных, словно проведенных под линейку, улиц тянутся небольшие дома. Некоторые почти скрыты за кустами сирени. Там, где застройка редеет, открывается вид на гору Верблюд. За окраиной начинается степь, где пасутся коровы и овцы.
Я пытаюсь представить это место таким, каким оно было больше ста лет назад, когда здесь находилась немецкая меннонитская колония Николайфельд. В 1894 году переселенцы из меннонитской колонии Заградовка Херсонской губернии арендовали землю у князя Николая Николаевича Романова и основали новое поселение, назвав его в честь владельца этих земель. После революции Николайфельд переименовали в Николаевскую Степь.
Именно здесь жил мой прадед. Родственники рассказывали, что до войны он работал учителем и страстно любил лошадей. Возле дома рос виноград. Воды в степи не хватало, поэтому гостей нередко угощали не водой, а домашним вином, которого в каждой семье было в достатке.
Сегодня Николаевская Степь почти слилась с соседней Ульяновкой. Рядом с немецким Николайфельдом годом позже возникло смешанное немецко-украинско-русское село Ульяновка. Со временем именно оно стало центром местной жизни. В 1975 году здесь образовали сельсовет, в который вошли несколько окрестных населенных пунктов, включая Николаевскую Степь. От бывшей немецкой колонии осталось лишь название на картах и немногочисленные следы, которые еще можно найти, если знать, где искать.
Сам хутор почти исчез из жизни: на въезде нет даже таблички, а без карты трудно понять, где он начинается. Многие жители улицы Степной десятилетиями считали себя жителями Ульяновки. Теперь администрация утверждает, что все эти годы улица официально относилась к хутору, и предлагает жителям переоформить документы за свой счет.
На мосту между Ульяновкой и Николаевской Степью я знакомлюсь с Александром. Он живет здесь с 1957 года.
«Все немцы здесь уже умерли, — говорит Александр. — Мой батя всех по именам знал. Вам бы мамку с папкой сейчас спросить, да уже не спросишь. Если хотите, кладбище покажу. Я там камень нашел с надписью: Du bist für immer in meinem Herzen (“Ты навсегда в моем сердце”). Как вспоминаю, плакать хочется. Старый я стал…»
Снилась служба, немцы пели
Александр рассказывает, что его отец родился в Лысогорке, в семи километрах отсюда. А потом его семья перебралась сюда осваивать новые земли. До революции русские и немецкие семьи жили по соседству и ладили между собой. О немецких колонистах все в семье рассказывали с уважением: «При немцах тут все было аккуратно. Урожаи хорошие были, виноград. Все сиренью засажено. Клумбочки, палисадники. Заборчики низенькие. Цветы везде. И корову каждый немец вел за собой на веревке, чтобы она сирень не объедала и дорогу не топтала, — вспоминает Александр. — После войны это еще оставалось. А потом все запустили».
Рядом с кладбищем Александр показывает бывшую «немецкую кирху», как называют ее местные жители. Но Николайфельд был меннонитской колонией, поэтому, скорее всего, здесь находился не лютеранский храм, а молитвенный дом меннонитской общины.
Для меннонитов важна простота и помощь ближнему. Их молитвенные дома обычно не украшали иконами и богатым убранством. Одним из главных принципов меннонитства был отказ от насилия и военной службы. Многие меннониты выбирали альтернативную службу — работали санитарами в госпиталях или занимались другой гражданской работой.
«Мне маленькому даже казалось иногда, будто слышу службу в кирхе», — вспоминает Александр. Он говорит, что хозяйка этого дома Ира рассказывала о странных снах: «Песнопения слышала. Видела, как идет богослужение, немцы стоят и поют. Все как наяву».
Я спрашиваю Ирину. Она стоит у калитки своего дома. Это женщина средних лет с усталым взглядом. О своем сне говорить не хочет. О прошлом поселка тоже рассказывает неохотно. «Да и кто теперь это помнит? Слишком много времени прошло. Немцев давно здесь нет. Все уже на кладбище».
Александр отмечает, что после войны никакой вражды к немцам среди соседей он не помнит. Говорит, что жили вместе, ходили друг к другу в гости и вместе отмечали праздники. «На проводы в армию русские к немцам ходили, немцы — к русским. Все свои были!»
Потом Александр смеется и признается, что местные иногда и его самого называют немцем. Никаких немецких корней у Александра нет. Просто, объясняет он, привык все делать основательно и аккуратно.
