Диссидент и пионерка, или история несостоявшегося предательства

Фото: из личного архива автора

Это было очень давно. Жить было темно и страшно. Однажды я познакомила маму на остановке с дядей Сашей

В 1984 году я жила с мамой в Минске, мне было одиннадцать лет, и я больше всего на свете боялась ядерной войны, ястребов Пентагона и стоматологов. Я очень хотела быть хорошим пионером и оставаться в своем маленьком советском детстве навсегда. Много лет я не вспоминала про дядю Сашу, наверное, мне было стыдно.

***

Пионеры, идите в жопу!

Тяжело быть маленьким толстым пионером. В шесть утра надевать колючие колготы, которые через полчаса уже сползут и соберутся в складки на коленях, платье, передник, завязывать галстук правильным узлом — а не как некоторые, вроде косынки на шее. На классном часе вчера обсуждали, что у настоящего пионера галстук для гордости, а не для красоты. Пасютина вызвали к доске и отчитали, потому что он на переменах снимает галстук и прячет в карман, а потом носит мятый. Пасютин — хулиган и позор класса. Он залез на подоконник и кричал оттуда ужасную частушку про Ленина — «Это что за мужичок лезет на броневичок, кепку мятую он носит, букву «р» не произносит», — и все смеялись, а я подошла и сказала, что если он будет так себя вести, его исключат из пионеров.

«Дура очкастая, — ответил он, — жаловаться побежишь?»

Пасютин в моем тимуровском звене. Вожатая дала нам первое задание — навестить ветерана.

«Это очень важный ветеран, — объяснила вожатая. — Персональный! Вручите ему открытку, поздравите и спросите, чем помочь».

Я волновалась, представляла, как мы придем с гвоздиками, как он нам обрадуется, будет поить чаем и рассказывать про боевые подвиги.

Ветеран встретил нас в трусах и майке.

— От имени пионерской организации поздравляем вас с шестьдесят седьмой годовщиной революции, — прокричала я.

— Идите в жопу, — сказал ветеран и захлопнул дверь.

Очкарик-в попе-шарикФото: из личного архива автора

Я не поняла. Я, конечно, знала, что есть такое слово, были слова и похуже, но не от персонального же ветерана! Я позвонила еще раз. И еще. Я давила на кнопку звонка, пока из соседней квартиры не вышла тетка в халате и не выгнала все наше тимуровское звено из подъезда.

— Чего ты ревешь, — сказал мне Пасютин на улице. — Нормальный дед, мой тоже всех посылает. Вожатой только не стучи, слышишь?

Я доехала до общежития, где мы жили с мамой, — один автобус, второй автобус, водители меня уже узнают и пускают постоять за поручнем рядом с собой, — и только возле дома поняла, что так и сжимаю в руке три гвоздики и открытку. Запихала их в мусорку. Следующие три дня пряталась на переменах в туалете от вожатой, не представляла, как ей рассказать такое позорное. Вожатая ни о чем не спросила.

Я очкарик-в-попе-шарик, отличница, ябеда-корябеда, юлька-барабулька. Я прочитала все книжки про пионеров-героев и знаю почти наизусть «Повесть о настоящем человеке». На политинформациях по вторникам я рассказываю про ястребов Пентагона. Больше всего я боюсь ядерной войны и стоматологов. На уроках рисования я грызу ногти и смотрю в окно — там серое небо и ворона на ветке. Учитель Владимир Ильич останавливается возле моей парты и тоскливо говорит:

— Лещенко, что это за каша у тебя в альбоме?

— Это зимняя ночь, — говорю я.

Я очкарик-в-попе-шарик, отличница, ябеда-корябеда, юлька-барабулька

Владимир Ильич вздыхает. У него один глаз — стеклянный. Мне так жалко Владимира Ильича, что, кажется, я его люблю. Я тайком оставила на его столе три апельсина — маме к празднику выдали продуктовый набор. Апельсины были красивые, живые и пахли солнцем. Хулиган Пасютин стащил апельсины. Владимир Ильич никогда не узнает о моей любви.

Нам нужен кто-то, кто бы нас любил

Мы живем вдвоем с мамой в семейном общежитии при роддоме. Мама все время на работе. Она спасает младенцев, у нее суточные дежурства, партсобрания, ночные вылеты на кукурузниках в область, опять дежурства.

Я возвращаюсь из школы, ем холодный суп, потому что лень его греть, делаю уроки, читаю. Дни такие длинные и темные. У меня нет друзей — все одноклассники живут рядом со школой, а я далеко. Когда становится совсем тоскливо, я иду к маме на работу — мне дают халат, я пью чай в ординаторской, слоняюсь по коридорам, заглядываю в палаты, женщины угощают меня конфетами. Иногда врачи окликают меня: «Юлька, на кесарево хочешь?»

Я надеваю бахилы, маску, иду в операционную. Мне там нравится — если все хорошо, хирурги и акушеры рассказывают анекдоты. Некоторые я не понимаю, от других мне стыдно и краснеют уши. Зато мама рядом.

— Уроки сделала?

— Сделала.

— Молодец!

Про меня забывают, я стою за белыми спинами, время опять растягивается. Кто-то говорит: «Готово», кричит ребенок, спины расходятся.
— Иди домой, — просит мама, — я скоро.

Когда принимаешь четверню, ее бывает сложно удержать в рукахФото: из личного архива автора

Я возвращаюсь в квартиру, жарю пельмени с луком, жду. В окно светит прожектор — напротив общежития областная милиция и КПЗ, лают собаки, воет сирена. Мама приходит поздно, у нее под глазами синие тени. Мы едим остывшие пельмени. «Почитаешь?» — спрашиваю я.

Это самое лучшее время. Я ложусь рядом с мамой, она читает мне Даррелла, чешет спинку, мы смеемся, мама засыпает очень быстро, книжка падает. Я выключаю свет, перебираюсь на свою кровать, обнимаю собаку Тяпу с комковатым поролоном внутри живота и думаю, что жить почему-то темно, одиноко и страшно. И что нам с мамой надо обязательно найти того, кто бы нас любил и был рядом.

Ночью выпал снег, я жду маму на остановке и смотрю на мужчину, сидящего на скамейке — бородатый, в очках, курит, дым на морозе пахнет вкусно. У мужчины прозрачные зеленые глаза. Как у русалки. Бородатая русалка, думаю я, бородатая русалка в шапке-ушанке. Я улыбаюсь, мужчина улыбается в ответ.

— Привет, — говорит он.

Я знаю, что с незнакомыми разговаривать нельзя. Но сейчас день, солнце, вокруг другие люди, а мне так скучно стоять одной. Мама застряла в магазине — там шумные сердитые очереди, борьба за сервелат и мандарины.

— Здрасьте, — говорю я.

— А почему юная барышня такая грустная? — спрашивает мужчина.

— Я не барышня, а пионер, — строго отвечаю я. — Между прочим, курить вредно.

— Жить тоже вредно, — говорит мужчина и выпускает колечко дыма.

Я таращусь на него, он странный, не похож на других — оранжевый шарф, кольцо на мизинце, черные волосы до плеч, круглые очки. И я вдруг рассказываю ему, как боюсь ядерной зимы — наш класс водили в кинотеатр «Октябрь» смотреть фильм, я не спала после этого три ночи и рыдала в подушку, представляя, как мы застряли навсегда в бомбоубежище, а кругом только пепел и лед, — про хулигана Пасютина, который обозвал меня «жабой с сурдопереводом», и обидней всего было из-за непонятного слова «сурдоперевод», про то, что на уроке учительница сказала встать всем, у кого матери-одиночки, чтобы сосчитать, скольких будут кормить в столовой бесплатно, и я стояла одна посреди класса, а все смотрели.

Он слушает так внимательно, что я вспоминаю про маму, только когда вижу, как она бежит к нам через дорогу. У мамы почему-то испуганное и сердитое лицо, и она не замечает, что зеленые яблоки вываливаются из крупных ячеек авоськи и падают в снег.

У мамы румянец во все щеки, меховая шапка сползла на левое ухо — и все равно она очень красивая. И тоже зеленоглазая.

— Мама, — говорю я, — знакомься, это дядя Саша.

Шел по жизни как законченный граф

«Ничего вы, девицы, не умеете, жрете всякую дрянь, — говорит дядя Саша, размахивая огромным ножом, — сейчас я научу вас квасить капусту».

Он стоит на нашей крохотной кухне, на столе лежат три белых кочана, он режет их с хрустом, мама смеется, она теперь часто смеется и приходит с работы почти вовремя.

От зимы остался кашель, вата в оконных рамах и вкус лимонных долек. На кухне завелись острые ножи, джезва — мне нравится это слово, в нем есть что-то сказочное, — ручная мельница для кофейных зерен и новая сковородка. В комнате появились проигрыватель и полка для пластинок, в ванной — бритва и третья зубная щетка, в шкафу — две рубашки и кожаный пиджак.

Когда я возвращаюсь из школы, дядя Саша всегда дома. Он лежит на диване в джинсах и белой майке, с блокнотом в руках, в огромных наушниках, рядом на журнальном столике чашка с кофе и стопка отпечатанных под копирку листов, пахнет дымом и жареным мясом, крутится пластинка. Я мою руки с мылом, переодеваюсь, сажусь рядом.

Как можно обзываться Павликом Морозовым, — возмущаюсь я

— Привет юным ленинцам, — говорит дядя Саша, — что на школьном фронте, без перемен?
Я рассказываю, что была учебная тревога и все бежали в бомбоубежище, что противогазы изнутри пахнут жженой резиной, что Анна Брониславовна на уроке снимает под столом туфли и шевелит пальцами — и у нее на пять минут делается доброе лицо, что надо сдать макулатуру, а мое звено отстает, что Пасютин пришел с фингалом и хвастался на перемене, что дал в морду «одному там Павлику Морозову» — Пасютин курил за школой, а тот его заложил завучу.

— Как можно обзываться Павликом Морозовым, — возмущаюсь я.

В юном месяце апрелеФото: из личного архива автора

Дядя Саша смотрит на меня, прищурившись, и говорит:

— А давай я тебе стихи почитаю.

— Ваши? — восторженно спрашиваю я.

— Нет, другого поэта, Бродского.

— Про войну?

— Нет, — говорит он, — про любовь.

Про любовь мне не очень интересно, но я старательно слушаю.

— Ну как? — спрашивает дядя Саша?

— Ничего не понятно, — отвечаю я. — У Асадова лучше.

Дядя Саша снова щурится, говорит:

— Пионеры юные, головы чугунные.

Я обижаюсь и ухожу на кухню. Но надолго меня не хватает, я возвращаюсь, сажусь рядом.

— А что вы слушаете? — спрашиваю я.

— «Аквариум», — отвечает дядя Саша, снимает наушники и надевает мне на голову.

«Береги свой хой», слышу я, краснею, вспоминаю все нацарапанные в туалете слова, от которых тошнит.

— Там матом поют! — кричу я.

Дядя Саша снимает с меня наушники, отворачивается, бормочет в спинку дивана:

— Безнадежно, безнадежно.

Когда приходит мама, мы сидим в разных концах комнаты.

— Что-то случилось? — спрашивает мама.

Я мотаю головой, дядя Саша улыбается. Мама целует его первым.

Я вызываю капитана Африка

Дети слышат все. То, о чем шепчутся взрослые по ночам или за закрытой дверью на кухне, то, что говорят друг другу соседи или родственники специальными тихими голосами, от которых чешутся изнутри уши.

Снова осень и дожди. Дядя Саша живет с нами почти год. Мамина сестра больше не приезжает к нам в гости по выходным. Я слышала, как она говорила: «Ты с ума сошла, он же проходимец. Помнишь Любашу из анатомички? Он с ней жил, она его выгнала. Она меня с ним два года назад знакомила, а он делает вид, что меня не узнает». Я слышала в общежитских коридорах — тунеядец, подозрительный тип, нигде не работает, сидит у нее на шее, опять вчера занял десятку. Я слышала однажды непонятное слово «диссидент».

Я слышала однажды непонятное слово «диссидент»

Мама больше не читает мне перед сном. Они сидят вдвоем на кухне, пьют кофе или вино, курят, слушают радио сквозь шуршащие помехи, иногда играют с друзьями в преферанс. Когда они думают, что я сплю, я выхожу на цыпочках в коридор и стою на холодном линолеуме, я все слышу. Моя мама — коммунист и парторг роддома. Я не верю, что она может говорить такие вещи. Мне снова страшно и темно жить.

Дядя Саша всегда дома, он почти не выходит на улицу, только в выходные по утрам куда-то уезжает в своем кожаном пиджаке, возвращается вечером с пакетом, подмигивает маме. У них свои секреты, а я лишняя.

— Почему он нигде не работает? — спрашиваю я у мамы.

— Он пишет стихи, — отвечает она.

— Это ненастоящая работа, — говорю я. — А что такое «диссидент»?

— Понимаешь, — говорит мама, — есть такие люди, им не нравятся некоторые вещи, которые у нас происходят, они хотят, чтобы было по-другому.

— Он против Советского Союза? — спрашиваю я.

Мама молчит.

— Может, и ты против Советского Союза?

— Нет, конечно, нет, — говорит мама и гладит меня по голове. Но я ей не верю.

Конкурс в минском областном роддомеФото: из личного архива автора

Дети знают все. Я знаю, где мама прячет двадцать пять рублей. Знаю, где лежат ее три кольца и сережки. Куда она складывает подаренные уходящими из роддома женщинами коробки с шоколадными конфетами. Я нахожу на антресолях три пакета с пластинками — там странные рисунки и надписи на английском. Я нахожу в шкафу, под мешками со старой одеждой, папки со стопками тонких, как калька, листов, я читаю, там все неинтересное, какие-то хроники, цифры, стихи, в одной папке я нахожу рисунки, от которых у меня леденеет в животе — такое рисуют на заборах в подворотнях, это так стыдно, что невозможно никому рассказать.

я нахожу рисунки, от которых у меня леденеет в животе — это так стыдно, что невозможно никому рассказать

Мама с дядей Сашей ушли в гости. Я достаю из духовки противень, иду на балкон и жгу мерзкую папку. Я смываю серые хлопья в унитаз, иду в комнату. Мне хочется разбить проигрыватель, но мама говорила, что он очень дорогой. Поэтому я просто выдираю иглу и тоже бросаю ее в унитаз.
В воскресенье я сижу за столом и делаю вид, что читаю. Дядя Саша аккуратно вынимает пластинку из конверта, говорит:

— Ну что, забацаем рок-н-ролл?

Я не смотрю на него и не отвечаю.

— Черт, — говорит он. — А где игла? Ты трогала иглу?

Я молчу.

— Ты знаешь, какой это дефицит? — спрашивает прибежавшая из кухни мама. — Что ты с ней сделала?

— Проглотила! — отвечаю я.

Мама с дядей Сашей переглядываются.

— Пубертат, — непонятно говорит дядя Саша.

Они уходят на кухню, а я остаюсь сидеть за столом над учебником.

Юный тимуровецФото: из личного архива автора

После школы мне не хочется возвращаться домой. Я хожу вокруг роддома, спускаюсь к зданию милиции, мне холодно, снег забивается за шиворот. На стене под козырьком висит щит «Их разыскивает милиция», я рассматриваю серые фотографии, читаю фамилии. Вижу знакомое лицо, бороду, только стрижка другая, короткая. От ужаса я даже не понимаю, что там написано мелкими буквами.

— Девочка, — говорит мне милиционер, — ты чего здесь стоишь, нечего здесь стоять.

Я открываю дверь. Дядя Саша выглядывает из кухни — на нем мамин передник, в руках черпак.

— Салют, — привычно говорит он, — будешь борщ, товарищ пионер?
Я иду в комнату, забираюсь с головой под одеяло.

— Что с тобой? — спрашивает дядя Саша. — Заболела?

— Да! — кричу я, — Заболела, заболела, не трогайте меня!

Я лежу под одеялом и думаю, что мне делать. Может, надо было сразу сказать милиционеру, что я знаю, где этот Корольков А.А. Может, мне надо встать и пойти туда снова. Я представляю, как в квартиру врываются милиционеры с собакой и пистолетами, и меня начинает тошнить. Я думаю, что нужно рассказать дедушке, но он еще на работе, а если звонить, то вахтерша все услышит. Нет, дедушке нельзя рассказывать, он снова будет кричать на маму.

Я думаю, может, рассказать пионервожатой? Она говорила, что пионер должен быть честным и откровенным, у настоящего пионера не бывает секретов. А может, думаю я, обнимая Тяпу, написать письмо в милицию? И подписать «Доброжелатель», как в каком-то фильме. Тогда никто не узнает, что это была я. Я вспоминаю Пасютина с фингалом, и как он сплевывал на пол, когда говорил об «одном там Павлике Морозове».

Я встаю, надеваю сырую шубу и сапоги — дядя Саша курит на кухне, он ничего не знает. Я иду в роддом, сижу в ординаторской час, два, грызу ногти, смотрю на качающегося на лампе чертика, сплетенного из капельниц, на пожелтевшие бумажные снежинки на окнах, которые клеили еще к прошлому Новому году. У меня болят голова и живот. Может, я правда заболела, и мне это все просто показалось.

Когда приходит мама, у нее такое усталое лицо, что я решаю ничего ей не говорить.

— С тобой все хорошо? — спрашивает она и кладет мне руку на лоб. — Ты плакала? Что-то случилось? Опять поссорилась с Сашей?

Мы выходим из роддома в метель и ветер, фонари еле горят. Я веду маму к щиту под козырьком, она снова и снова спрашивает, в чем дело, и начинает сердиться.

— Смотри, — говорю я ей.

Мама долго молчит. Я держу ее за руку — у нее очень холодная рука.

— Знаешь что, — говорит она наконец, — давай ты сегодня переночуешь у дедушки. И в школу завтра можешь не ходить.

Через три дня мама забирает меня обратно домой. Дяди Саши нет. Я заглядываю в шкаф — там только мамины и мои платья. И в ванной снова стоят в стакане две зубные щетки.

— Где он? — спрашиваю я.

— Ушел, — говорит мама.

Мне очень страшно, но я все-таки спрашиваю:

— Ты сдала его в милицию?

— Дурочка, — говорит мама и гладит меня по голове.

Осколки разбитого вдребезги

Я думала, что никогда больше не увижу дядю Сашу. Что от него остались только пластинки на полке и джезва с деревянной ручкой. Я была восьмиклассницей, взахлеб слушала Цоя и Гребенщикова, носила рваные джинсы, безответно влюбилась в старшеклассника, писала стихи, плакала по ночам, презирала комсомольцев, курила тайком на балконе.

Весной мы с мамой разбирали шкаф и нашли блокнот в синей обложке, наполовину исписанный стихами.

— Расскажи мне про дядю Сашу, — попросила я.

Мы ни разу не говорили о нем за эти три года.

Самый красивый парторгФото: из личного архива автора

Его действительно искала милиция. Только он был никакой не диссидент, а фарцовщик. Он нигде не работал и жил на мамину зарплату. Он продал мамино кольцо. Он занимал деньги у всех соседей и знакомых. До того как я познакомила его с мамой, он жил по очереди у трех женщин. И когда мама сказала ему, чтобы он уходил, просто вернулся к одной из них — с двумя рубашками, бритвой и кожаным пиджаком.

— Ты его любила? — спросила я у мамы. — Он же все время тебе врал.

Мама пролистала блокнот, подержала его на ладони и сложила в коробку со старыми письмами, билетами, грамотами и рецептами.

— Давай заканчивать уборку, — сказала она, — уже поздно.

А летом я встретила дядю Сашу на остановке.

— Вот это да, — сказал он, — идут пионеры — салют Мальчишу.

Совсем не изменился, те же зеленые глаза, борода, кожаный пиджак и сигарета. Спросил, как дела у мамы. Я сказала, что все отлично.

— Может, устроим ей сюрприз? — спросил дядя Саша. — Купим еды, нагрянем в гости?

 

Маме об этой встрече я рассказала только через двадцать лет

Оказалось, что я до сих пор на него злюсь. Мы сидели на скамейке, курили. Он рассказал, что через полгода после того вечера кто-то узнал его на улице и стукнул куда надо. В съемной квартире его ждала засада. Его арестовали, судили, он отсидел два года, когда вышел, вернулся к той из женщин, которая его дождалась, женился, работает в газете, ведет колонку «Осколки разбитого вдребезги», борется с режимом, собирается уезжать в Канаду.

Я не знала, что из этого правда.

— А стихи пишете? — спросила я.

— Не до стихов, — сказал дядя Саша, — выживать надо. Ну, мне пора. Маме пламенный привет. Еще увидимся.

Маме об этой встрече я рассказала только через двадцать лет.

— Помнишь, — сказала я, — как я вас познакомила, как вы слушали «Голос Америки» по ночам, и как я сломала проигрыватель, чтобы вы не крутили «Пинк Флойд», и сожгла распечатку «Камасутры», и как чуть не сдала его в милицию?

— Дурочка, — сказала мама, — все было совсем не так. Но это уже не важно.

Хотите, мы будем присылать лучшие тексты «Таких Дел» вам на электронную почту? Подпишитесь на нашу еженедельную рассылку!

Материалы по теме

Помогаем

Центр «Сёстры» Собрано 8 030 099 r Нужно 8 999 294 r
Гостевой дом Собрано 2 444 595 r Нужно 2 988 672 r
Всего собрано
375 835 300 R
Все отчеты
Текст
0 из 0

Сообщить об опечатке

Текст, который будет отправлен нашим редакторам: