Странно как-то не задалось с этой поездкой. Отпуск пришлось сдвинуть на неделю — на работе внезапно начался крупный проект. Бросать подрядчиков через неделю после старта? Рискованно. Отложила отпуск.
Билеты поменяли, обратный вылет перенесли на сутки, и кто бы сомневался, за четыре часа до вылета я получила смс — рейс задержан. Вылетала в одиннадцать ночи, соседями по салону оказалась мама с вопящим двухлеткой, младенец пару часов орал, мелаксен я забыла, пыталась провалиться в сон, но увы: пристегните ремни, отстегните ремни, вода, мы попали в зону турбулентности, ужин, мороженое, мы попали в зону турбулентности — я лихорадочно отхлебываю кофе, сосед проснулся, плачет, прохладительные напитки, вы можете отстегнуть ремни.
За восемь часов полета посмотрела три фильма, и, ура! — Хабаровск, итальянское яркое солнце в восьми тысячах километров от Милана, турбины больше человеческого роста неподвижно застыли, линии лопастей безупречны. Меня всегда восхищали инженерные конструкции — опоры мостов, турбины, остовы зданий. Я достаю телефон и торопливо, пока не скажут «нельзя», фотографирую хвост самолета. Телефон умирает, сфотографировать турбину я не успеваю. Но, ура! Я снова на Дальнем Востоке. Здесь яркое солнце, и все совсем не так, как в привычной московской жизни.
Кому нужен ваш гектар
Завтра я еду в Обор, сто километров от Хабаровска, семьдесят по трассе, тридцать по гравию. Я работала там восемь лет, уехала в середине девяностых. За двадцать лет железную дорогу разобрали, автобус ходит раз в сутки. Вызвать туда такси нельзя — таксопарки отказываются отправлять водителей в глухомань. Нужна машина на весь день.
Водитель лет сорока выглядит прилично, машина хорошая, я договариваюсь с ним о поездке в Обор, утром он назовет цену. Он беспокоится, чтобы не было дождя, дорогу развезет. Я не понимаю, как может развезти гравий.
Дорога на ОборФото: Светлана Комарова
Выезжаем из Хабаровска в начале десятого. Дождь. У водителя спокойные умные глаза. Два высших образования, он инженер-механик и программист. Бизнес оставил жене при разводе, рассчитывал подняться еще раз. Не срослось, работы в городе нет, только такси. Зарплата тридцать пять тысяч. Это неплохо. У его жены было семьдесят, но после увеличения зарплаты медикам отменили какие-то надбавки. Оклады повысили, теперь она получает пятьдесят.
— Андрей, нужно купить воды и что-нибудь перекусить в дорогу,
— Там купим.
— Там мы, скорее всего, ничего не купим.
Останавливаемся у придорожной палатки. Вдоль дороги высокая трава густого охристого цвета. Ветер, трава шевелится. Она похожа на длинную шерсть большого подвижного зверя. В мягкую шерсть приятно запускать пальцы. На самом деле трава сухая, колючая и опасная — брошенный из окна машины окурок, и она займется высоким пламенем, а ветер быстро разгонит его по полянам и поднимет до верхушек деревьев. Каждую весну здесь палы. Идущий стеной огонь сжигает заживо всю мелкую живность.
Проезжаем мимо билборда «Получи свой гектар», Андрей усмехается:
— Кому он нужен, этот гектар без дорог и коммуникаций! На нем даже деревья спилить нельзя, оштрафуют. Получишь гектар тайги, и что в ней делать, если к ней ни доехать, ни построиться?
Кому он нужен, этот гектар без дорог и коммуникаций! На нем даже деревья спилить нельзя, оштрафуют
— Местные берут?
— Да зачем? На медведей смотреть?
— Много медведей?
Андрей хохочет:
— Не то слово! Они в стада сбиваться начали, как коровы. Где поглуше, штук по десять собираются и по помойкам бродят. В поселки заходят стадом. Стадо медведей! Хохма… Теперь получается, правда, в России по улицам медведи ходят. С чего они развелись стадами? Не понятно.
Мы доезжаем до поворота на Ситу и уходим в противоположную сторону, на гравий. Теперь я понимаю, почему Андрей говорил про дождь — дорога покрыта глиной вперемешку с мелким щебнем, глину развезло, праворульную маленькую японку бросает из стороны в сторону. По бокам глубокие канавы. Страшно. При каждом заносе машины я жду, что мы слетим с дороги. Слева по борту появляется знакомая водонапорная башня военного городка, сразу за ней дом, в котором я жила. Меня слегка отпускает — осталось шесть километров, которые 20 лет назад я каждый день проходила пешком.
Лес наступает
Сворачиваем на Обор. Первое, что нас встречает — брошенная машина. Заваливающийся забор подперт досками. Лес подошел вплотную к краю поселка. Когда я здесь работала, под падающие заборы подставляли такие же доски. А этот грузовик почему-то называли мормоном. Мормон и тогда уже был немолод.
Здание почты в поселке ОборФото: Светлана Комарова
Через дорогу от ржавого мормона мертвый дом с пустыми окнами. Раньше здесь была улица и аккуратные деревянные тротуары вдоль дороги. Сейчас ничего и никого, кроме птиц.
До ближайших домов пару сотен метров. Где-то здесь был дом Сашки Габелкина. Теперь везде молодой подлесок.
— Ё-моё! — вырывается у водителя, — Столовой нам тут точно не будет. Здесь еще живут?
— Живут.
— Как они тут живут?!
Я не знаю, но как-то живут. В умирающем поселке, где за молодыми деревьями уже не видны брошенные дома. Дождь перестал, в просветы между тучами бьет солнце, неприятное зрелище — мертвые дома, поющие птицы и четко очерченные быстрые облака.
Мы катимся по поселковой дороге, я говорю, куда ехать. Почта. Спутниковые тарелки, красный телефон, покосившиеся черные стены, дырявое крыльцо. Ни одной живой души. Никаких звуков деревни — ни кудахчущих кур, ни лая собак, только пение птиц в лесу.
Окна палаты рожениц выходили на окна морга. Начало и завершение пути
Подъезжаем к заброшенному зданию роддома. Рядом замер бобик с красным крестом. Здесь двадцать пять лет назад родилась моя дочь. Могла бы родиться прямо в тайге. Повезло — подобрали охотники и отвезли в родилку.
За роддомом должна быть больница, ее не видно.
— Вы не ошиблись, точно здесь?
— Ну точно, Андрей! Я же помню, она была здесь! — я не ошибаюсь, больница была! В ней работала веселая матершинница Ольга, при которой не умирали. Она всю ночь сидела со мной в палате, молилась и держала меня за руку, когда я почти потеряла своего ребенка.
Бывший роддомФото: Светлана Комарова
Поворачиваю за роддом, все правильно, за ним полуразвалившийся морг, заросший деревьями. Окна палаты рожениц выходили на окна морга. Начало и завершение пути.
Я несколько раз прохожу туда-сюда, пока до меня не доходит, что больница была там, где стеной стоят молодые деревья. Все, что от нее осталось — куски фундамента, торчащие меж стволов. Ольги тоже нет давно.
Улицы, вдоль которых когда-то были деревянные тротуары, превратились в дорожки в лесу. Как же люди по ним ходят вечерами? Без света. Особенно зимой. Кругом тайга, жутко. Мы быстро садимся в машину.
— Едем в школу.
— Откуда у них школа? В таком-то лесу…
— Я смотрела сайт школы в интернете. Школа работает.
Школа в лесу
Я ушла из школы двадцать лет тому назад. Решение было взвешенным и трезвым. К сожалению или к счастью, но, когда мне нужно принять решение, эмоции рассеиваются, остается холодный, логичный разум. Холодным разумом я понимала, что либо я забочусь о собственных детях, либо о чужих.
Я много лет не скучала о школе, меня не трогали первое сентября и дети с охапками цветов. Эта часть жизни была завершена и пересмотру не подлежала. Я закончила ее 16 ноября 1996 года, повесив на гвоздик ключ от класса.
Поднимаюсь по знакомым ступеням, распахиваю тяжелую высокую дверь, меня накрывает знакомый запах вымытого пола и свежей краски. Вестибюль сияет глянцевой яркой зеленью.
Первая, кого я вижу, бывшая лаборантка кабинета химии.
— Здравствуйте, вы меня не узнаете?
— Нет.
— Я Комарова Светлана Юрьевна.
— Светочка! Мы же получили твое письмо! Мы все тебя ждали. На чем же ты доехала?
— На такси, — я обнимаю ее и сглатываю ком. Меня помнили и ждали. Больше всего я боялась приехать и оказаться лишней.
— Светлана Юрьевна, вы меня, наверное, не узнаете? Я Таня, — ко мне подходит молодая женщина.
— Простите, совсем не узнаю — она настойчиво повторяет имя, и я с трудом понимаю, что это моя ученица, одноклассница Ивана. Дети давно выросли.
— А кто сейчас работает в моем классе?
— Так там уже никого, первый этаж под садик отдали.
Первый этаж перекрыт запертой дверью. За ней мой класс. В нем была коричневая доска и голубые стенды. Эти стенды в лето перед отъездом с Дальнего Востока я разрисовала белками и зайцами. Я хотела, чтобы здесь что-то осталось после меня. В этом классе убитый в Чечне Сережка рассказывал мне, что обязательно купит мамке красный лак, когда вырастет, и разглядывал мои тонкие недеревенские пальцы. «У вас такие пальчики красивые. Тоненькие». В этом классе я срезала зимой все цветущие декабристы, чтобы, удерживая бессильные злые слезы, бросать их перед Сережкиным гробом на лютом морозе.
Школа, в которой я работалаФото: Светлана Комарова
Здесь в День святого Валентина детская школьная почта принесла мне охапку наивных валентинок от моих детей. Сверху лежало яркое зеленое сердечко. Внутри него ужасным почерком шестилетнего Антошки Шевченко было написано «Света Юривна! Я тебя люблю!» Без подписи.
Мама Антошки, завуч школы, ела Антошку поедом за упрямое «Света Юрьевна». Антон нагибал лобастую голову, признавал, что неправ, кивал и, как только мать выходила из класса, принимался за свое. Мы с Антохой отстояли его право писать корявым почерком и звать меня Светой Юрьевной. Сейчас я стою перед запертой дверью и трогаю ее постаревшими пальцами с обломанными в дороге ногтями. Прочная деревянная дверь в мой прошлый мир закрыта. Не надо ее открывать. Там уже нет ни зайцев, ни белок, ни Антошки, ни Сережи. Есть повзрослевшая без меня учительница Таня.
Директор Ира, похожая на статную крупную казачку, тысячу лет тому назад проходила у меня практику. Блондинка Лариса с тонкими чертами лица тоже была моей практиканткой. Я отдала ей все свои книги и материалы, поставив точку в учительской жизни. Мы болтаем в кабинете Иры, но мне очень хочется сорваться и уйти. Я ехала к Людмиле Николаевне, моей мудрой директрисе, Ириной маме, и к другой Ире — бывшей пионервожатой, и к трудовику Семенычу, и к его жене, филологу Надежде Омельяновне, и к завучу Мефодьевне. Я тяну время, боясь спросить о них, но время идет, и я решаюсь задать страшный вопрос. Все живы.
— Ира, где мама?
— В учительской. Она сдала, правда. Андрей умер.
— Как умер? Он же моложе тебя, — как мог умереть Ирин брат? Ему должно было быть около сорока.
— Никто не знает, как. Мамы не было, его нашли дома мертвым. Почему он умер, врачи так и не сказали.
Тело ничего не забыло, ни высоты ступеней, ни запаха школы, ни холода металлических дверных ручек
Я бросаю всех и иду искать Людмилу Николаевну. Она научила меня останавливать молодую горячность и категоричность: «Ты поставишь ему двойку в четверти. И что? Оставишь на второй год. Кому-то станет лучше? Хуже станет всем. Не душите их двойками. Не оставляйте на второй год. Это не поможет. Дайте им возможность получить аттестат. Им нужно выпуститься и найти работу».
Идет урок, в школе тихо и пусто, я поднимаюсь знакомой лестницей на второй этаж и, пока никто не видит, веду ладонью по стене. Я глажу стены, перила, подоконник, ручки дверей. Тело ничего не забыло, ни высоты ступеней, ни запаха школы, ни холода металлических дверных ручек, ни скрипа мела. У меня всего два часа. Время уходит и уходит. Когда звенит звонок, я выхожу в коридор, искать Людмилу Николаевну. Школа обнимает меня непривычной для перемены тишиной. В весенней зелени коридоров почти нет детей. Тишина вместо гомона, смеха и топота ног. В учительскую возвращаются учителя и не верят, что я летела в Хабаровск с единственной целью — к ним:
Встреча в учительскойФото: Светлана Комарова
— У тебя командировка?
— Да, к вам.
— А ехала-то ты куда?
— К вам. Больше ни за чем. Чтобы написать о вас.
— Ты напиши, обязательно о нас напиши, как мы тут живем.
Мы сидим за большим столом и трогаем друг друга за руки. Я пытаюсь вспомнить и запомнить их пальцами, глажу по руке Людмилу Николаевну.
— Андрей умер. Ты же не знаешь.
— Знаю, мне Ира сказала.
— В декабре умер. Так и не знаю, почему, врачи не определили, — она покачивает головой и чертит пальцем узоры. — Видишь, как у нас здесь все стало?
Молча киваю головой. Не знаю, что говорить. Детский сад был в соседнем здании, здания больше нет, разобрали, на этом месте уже поднимаются деревья. Почта? Работает, просто почему-то закрыта. Бобик у бывшего роддома? Так там же фельдшерский пункт. В этом мертвом здании? Да, там сохранилась одна комната. В ней и сидит фельдшер. Что за яркий домик перед школой? Библиотека. А Мефодьевна? Уже не работает. Ушла. А Омельяновна? Сломала ногу, ты заедь к ней, обязательно заедь. Мы получили твое письмо. Она расстроится, если ты не заедешь.
Читайте такжеУшли в минусКак живет самый вымирающий район России
Мы с Надеждой Омельяновной как-то на выходе из класса наткнулись на свеженачертанную через всю стену рифму к слову «звезда». Я взвилась от возмущения. Омельяновна поправила очки и мягко сказала: «Вот видишь, чему-то мы их все-таки научили. Хотя бы это они пишут без ошибок, — теперь не умеют писать даже матом. Рифма к звезде пишется через букву «и»! И никак иначе! И в середине буква «з», а не эс!» Мои второгодники умели писать без ошибок хотя бы это.
Приходит наш единственный школьный мужчина — Семеныч. Ему запретили преподавать ОБЖ, которое он преподавал еще в мои времена. Новые порядки — учить ОБЖ ты можешь, только получив дополнительную подготовку. Теперь громоздкий Семеныч с медвежьими лапами ведет уроки рисования.
В учительской крутится худой высокий мальчик. Как только он забирает классный журнал и выходит, спрашиваю, кто это. Выпускник педвуза. Приехал на три года. Если три года отработает в школе, получит очень большую сумму — пятьсот тысяч. По тому, как сказано «пятьсот тысяч», я понимаю, что это невероятная для поселка сумма.
Наш СеменычФото: Светлана Комарова
В школе двенадцать учителей и шестьдесят пять учеников. В учительской старые шкафы, кресла с потертой обивкой, но есть компьютерный класс. Все очень чисто, очень аккуратно и очень бедно. Школа пока держится, были планы ее закрыть. В поселке живут шестьсот человек. Работа есть в школе, сельсовете, библиотеке и в оставшейся в живых воинской части на сорок третьем километре. Сорок третий километр закроют в 2020.
— И что тогда? Как вы будете жить?
— Пока не знаем, видно будет.
— Можно, я загляну в классы? — в ближнем классе приоткрыта дверь. Возле стены сидит мальчишка с теплыми добрыми глазами.
— Выгнали?
— Да не… Просто жду. У меня тут следующий урок. А вы кто?
— Да я так…. Ну, просто приехала. Да. Просто приехала в гости.
— К кому?
— Ну, как сказать… Ко всем вам, — он понимающе кивает. Я сижу рядом с ним на рыжем полу.
— А что там, в классе?
— Математика. В пятом. Я в четвертом. В пятый на будущий год пойду.
Что они будут делать дальше? Закроют сорок третий, и из поселка окончательно уйдет жизнь. Где будет через три года учиться этот солидный товарищ с теплыми глазами, если закроют школу? Заброшенный, забытый поселок в глухой тайге. В интернат? Чтобы отсюда уехать, нужны деньги, чтобы они были, нужна работа, чтобы была работа, отсюда нужно уехать. Все. Встали на круг. Когда в городах и поселках заканчивается работа, начинаются безысходность и запустение.
Пару месяцев назад я была на телевизионном бизнес-канале, где обсуждали, чего ждать людям от очередной технологической революции — угроз или новых возможностей. Пламенная околоправительственная спикер приводила в пример гуманные сокращения на заводах Форда, говорила, что у многих людей не будет прежней работы, но зато у них будет возможность заняться своим бизнесом или творчеством. Мне хотелось спросить у нее, видела ли она фотографии Детройта, из которого ушли автомобильные заводы, французских камерных городков, где нет работы, или сотен Оборов России, из которых вместе с работой ушли надежда и жизнь? Понимают ли те, кто рассуждают о новых возможностях и снижении стоимости жизни, об Убере и фрилансе как о позитивных симптомах, что Убер обрушил зарплаты водителей, фриланс обрушит защищенность сотрудника, а снижение стоимости жизни обрушит рентабельность компаний, и начнется череда банкротств. Кому будет нужен ваш бизнес и ваше творчество, если будет так?
Запустение, безысходность, обрушившиеся на меня на въезде разом, наступали постепенно и незаметно для оставшихся
Людмила Николаевна сдала государству свою квартиру на сорок третьем и купила дом в поселке. Дом стоил тридцать тысяч. Зачем? За двухкомнатную квартиру в одном из трех домов военного городка нужно было платить каждый месяц десять тысяч. После того, как и с сорок третьего уйдут военные, городок останется брошенным, без тепла и без света. Как будут жить в мертвом городке безработные гражданские, никто не знает.
— Людмила Николаевна, может быть, купить дом в Сите?
— Ты что! Там сейчас ничего не купишь, там многодетные алкоголики все скупают, рожают каждый год детей, чтобы получить материнский капитал, и покупают развалюхи. Там сейчас дома уже по пятьсот тысяч стоят. На что они только потом детей кормить собираются? Там жить нельзя, представляешь, что там скоро будет твориться?
Я хорошо помню многодетные семьи поселковых алкоголиков в домах-развалюхах и не хочу думать, как может выглядеть такая жизнь в густой концентрации.
Запустение, безысходность, обрушившиеся на меня на въезде разом, наступали постепенно и незаметно для оставшихся. Это привычная для них среда, она не менялась все эти двадцать лет. Время остановилось, началась разруха.
— Ты то как, рассказывай! Ты куда после нас попала? — и я не знаю, как ответить на этот вопрос, и не знаю, как я буду писать об этой поездке. Я соскальзываю в рассказ о сыне, дочери, быстро показываю пару фотографий и закрываю айпад.
В айпадной фотосвалке фотографии Антона и Маруськи перемешаны с Миланом и Флоренцией, Таллином и Плитвицкими озерами, Веной и Зальцбургом. Я не могу им это показать.
— Помните Сашку Габелкина?
— Нет, а кто это?
— Он у меня учился. Помните, я отвозила его в приют. Его мать бросила. — Сашку никто не помнит. То, что врезалось в мою память и осталось в памяти непрощенным себе предательством ребенка, не запомнилось — таких семей было много.
— А Сергея помните? Мы хоронили его зимой. Он погиб в Чечне.
— Сережка Рузавин? — Да, Рузавин, теперь я помню его фамилию.
У меня два часа на разговоры. Мы стараемся дотронуться друг до друга. Двадцать лет назад я уехала. Они остались. Делать очень важную работу — давать детям шанс жить другой жизнью. Сельские учителя из забытых богом мест, которых полно на карте страны. Единственный шанс для тысяч детей. Мы говорим с ними о том, что дети уходят в колледжи и боятся заканчивать одиннадцать классов. Они боятся не сдать ЕГЭ, но почти все поступают в колледжи. Они гордятся своими учениками и очень хотят, чтобы дети не боялись ЕГЭ. Институт — это лучше, чем колледж, но дети боятся. Чудесные, улыбчивые дети, поднимавшие ко мне открытые лица в коридоре, выкрашенном веселой зеленой краской.
Мы прощаемся в школьном вестибюле, я дохожу до выхода и возвращаюсь обратно, ухожу и возвращаюсь еще раз. Я больше никогда их не увижу. Я обнимаю Людмилу Николаевну, и мы долго плачем в коридоре. Ей семьдесят, но может быть, она ко мне приедет. Она может — в пятьдесят четыре села за руль, в шестьдесят с лишком перебралась жить в дом на краю поселка, под семьдесят съездила в Китай. Может быть, когда-нибудь, было бы здоровье. А пока мы плачем и не можем разойтись.
Я люблю
Вот и пятьдесят второй километр. В какой-то из этих мертвых квартир жил Иван, рано повзрослевший, угрюмый шестнадцатилетний волчонок, отвечавший за пьющих родителей и младших братьев и сестер. Когда ушли военные, оставшиеся были вынуждены бросить свои квартиры в мертвом городке. Теперь здесь ветер, низкие облака и мерзость запустения. И птицы. Заткнулись бы они уже наконец!
Это не сараи и не гаражи. Это — пятиэтажный панельный дом, разобранный до первого этажа. Где-то здесь недалеко моя коллега наткнулась на медведя. Апрель. Они уже месяц как проснулись. Наверное, голодные. И бродят стадами.
Разобранный дом на 52-м километреФото: Светлана Комарова
Тороплюсь сделать снимки и поворачиваюсь к машине. До машины метров сто. Андрей куда-то отошел. Из раскуроченной пятиэтажки наперерез мне идет горбатый худой мужчина. Самое страшное, с чем можно столкнуться в таких местах, это человек. Вряд ли он живет здесь один. Хорошо, что сумка в машине — меньше соблазнов. Прячу айпад под куртку и иду ему навстречу. Смотреть в глаза или не смотреть? Смотреть. Спокойно и безразлично.
Я так и не поняла, откуда взялся Андрей, но он выходит из-за спины бомжа и окликает его, тот глядит на нас. Я открываю дверцу:
— Андрей, нам пора, — мы садимся в машину, сдаем назад, выходим на дорогу и уезжаем.
— О чем ты с ним говорил?
— Он спросил, зачем нас сюда занесло.
— Надо было задать ему тот же вопрос.
Мы, не сговариваясь, переходим на «ты» и облегченно смеемся. Выбрались. Дорога подсохла, машину больше не кидает, мы доезжаем до сорок третьего.
— Андрей, я жила вон в том доме.
Читайте такжеВишневый адРепортаж о том, как обитатели старинной дворянской усадьбы воюют с управляющей компанией за право получить элементарные бытовые удобства
Городок закрыли железными воротами, раньше он был открыт. Меня не пускают, запрещено. Я здесь жила. «Здесь многие жили, нельзя». Вон там мои окна. «Все равно нельзя, если хотите, ждите командира части». Я знаю, где заканчивается этот бетонный забор, и как пройти к дому, но бомж на пятьдесят втором отбил мое кошачье любопытство и умение договариваться о том, чего нельзя. Я хочу отсюда уехать. Как можно быстрее. Я не хочу видеть места, где люди вынуждены жить так, как жить нельзя. Я хочу вернуться в гостиницу, там горячий чай и улыбчивая администратор. Мне пожарят там картошки, я куплю себе нама-шоколад и заберусь под одеяло. Я буду искать слова.
— Андрей, поговори со мной, пожалуйста, — мне все равно, о чем говорить, я цепляюсь за мягкий мужской баритон, как тянущийся к солнцу плющ цепляется за нагретый лучами ствол платана. Поговорите со мной кто-нибудь. Наберите мой номер, несмотря на то, что в Москве ночь. Рассыпьте у меня на коленях наивные детские валентинки, как рассыпал муж, когда мне было так плохо, что я могла только сидеть и молчать…
— Мой первоклассник называл меня Светой Юрьевной…
— Поедем-ка мы с тобой, Света Юрьевна, мыть машину… А ты, пока я моюсь, кофе попьешь.
***
Я сегодня вернулась на двадцать лет назад. И созналась себе, что отчаянно тоскую по светлым классам, скрипу мела по школьной доске, неприятной сухости испачканных мелом пальцев, шуму перемен и открытым детским взглядам, дающим невероятную энергию жизни. Я очень хочу в класс. Очень. Я любила свою работу, потому что каждый день ты заходишь, и на тебя смотрят эти глаза. Тебя любят просто так, ни за что, потому что ты — первый учитель. И когда закончатся наши жизни, нас будут помнить только те, в кого мы вложились своей жизнью, своей любовью и энергией. Вложились просто так, ничего не прося взамен. Просто потому, что было, что отдавать.
Дождь. Турбина Боинга. Самолет в Москву. Может быть, завтра поселившийся внутри мучительный клубок исчезнет. И может быть, кто-то когда-то еще раз напишет мне на зеленом сердечке кривые буквы: «Света Юривна! Я тебя люблю!» и не оставит подписи.