После суицидов или массовых расстрелов в школах всегда начинается активный поиск виноватых. Кто-то обвиняет учителей и администрацию школы, кто-то — родителей за недостаточную оплату охраны, но особенно часто в контексте так называемых шутингов вспоминают школьных психологов: кажется, именно они должны вовремя разглядеть стрелка и предотвратить трагедию. «Такие дела» поговорили с четырьмя школьными психологами о том, почему это невозможно, об условиях работы и о том, что все-таки можно сделать
Я работаю в Балашихе, это самый крупный город в Московской области с населением около полумиллиона человек, в одной из крупнейших школ в городе — у меня в здании около полутора тысяч человек.
Нас с коллегой двое. Я — с первого по третий класс, она — во всех остальных классах. Такое у нас распределение, потому что в начальной школе большое количество детей в последние годы беби-бума. А девятых и восьмых классов у нас по три. Работаем мы с коллегой тесно, какие-то сложные случаи разбираем вместе.
В нашей школе изменения появились еще до трагедии в Казани — в Балашихе за март и апрель произошло пять суицидов школьников. Тогда на нас спустили намного больше бумажной работы, потребовали отчетов и планов выявления детей группы риска. Тех, у кого высокий риск вообще любых социальных дезадаптаций: наркозависимости, суицида, асоциального поведения. От психологов требовали бурной деятельности. Вскоре произошла вот эта трагедия, и психологам спустили кучу отчетов и диагностик — невероятно объемных.
Например, коллега мне показывала анкету на трех листах формата А4 на каждого ребенка. Там нужно заполнить следующие сведения: нарушение аппетита, нарушение сна, конфликты ребенка в классе, в разводе родители или нет. Ее должны заполнить и классный руководитель, и психолог. Причем они должны это сделать незаметно для ребенка: не спрашивать, как тот спит, но тем не менее этой информацией должны владеть.
При этом эта анкета — да, она что-то прогнозирует. Но что конкретно? Выйдет ли этот ребенок из окна, или он возьмет оружие в руки, или он поедет кататься на крышах электричек? А может, он благополучно выкарабкается из этого всего, потому что у него хорошая поддержка со стороны родителей и большие психологические ресурсы?
Все смутно понимают, что делать с этими данными потом. Я предложила помочь коллеге в обработке всех этих массивных данных. Она выделила себе группу риска так называемую, около 40 человек. Говорит: «У меня не хватает папок». А еще она должна создать план работы, что она будет с ними делать после диагностики, уведомить родителей под подпись о том, что ребенок оказался в группе риска, выдать рекомендации и посоветовать всем посетить детского психиатра.
А на последнем ГМО (городское методическое объединение, которое периодически бывает у психологов. — Прим. ТД) нам сказали, что теперь возлагается обязанность отследить, посетили ли эти дети и родители психиатра. Как отследить — не сказали. Принести ксерокопию, принести выписку записи? А как это согласуется с нарушением медицинской конфиденциальности? Какие у нас есть полномочия юридического характера настаивать на том, чтобы родители отвели ребенка к психиатру?
На эти вопросы никто не отвечает, но все хотят какой-то бурной деятельности. Каждый раз нам говорят: «Лучше работайте. Вы плохо работаете». Предупредили о внезапных проверках психологов, что будут приезжать, смотреть документацию и по итогам проверки принимать решение о соответствии психолога занимаемой должности.
Когда состоялись первые три суицида в марте, а апрельских еще не случилось, у нас было внеплановое методическое объединение психологов.
Это все было крайне неприятно слушать. Куратор говорила, что мы плохо работаем, что много отказов родителей: мы к ребенку вообще имеем право подойти только после того, как родитель подписал разрешение на психологическое сопровождение.
Причем это еще не подразумевает индивидуальной диагностики. Чтобы работать с ребенком, мы должны взять еще отдельное разрешение родителя на это. А общее сопровождение предполагает наблюдение за ребенком, какие-то беседы, встречи с родителями, рекомендации классным руководителям. И, если родители дают отказ, мы не можем подходить к ребенку никаким образом.
В свое время у меня состоялся разговор с инспектором подразделения по делам несовершеннолетних — это человек, работающий в системе МВД, казалось бы, власть имущий орган. Я задала вопрос: «А что делать, например, если у нас ребенок с проблемным поведением и я приглашаю родителей, а они не приходят?» Она замялась — нет механизма. Говорит: «В крайних ситуациях, если прям вообще надо ребенка спасать, звоните нам, и мы будем вместе думать, что делать».
Из недавнего: на консультации родителю озвучиваю, что у десятилетнего ребенка страхи, которые после некоторых событий в семье достигли такого уровня, что ребенок не может есть, не может спать, не может учиться. Папе говорю русским языком: «Я настоятельно вам рекомендую посетить детского психиатра», подробно рассказываю зачем — если уже такая зашкаливающая тревожность, ее надо как-то купировать медикаментозно, а уже потом разбираться, что вызывает эту тревожность. Папа со мной соглашается. На следующий день на меня поступают жалобы: якобы я отказала в диагностике и что я странная и ребенка ко мне отпускать опасно.
Куда он решит свою тревогу реализовать через несколько лет, я не знаю. Он начнет употреблять какие-то психоактивные вещества, выйдет из окна или возьмет в руки оружие? Я знаю только, что человеку с зашкаливающей тревожностью жить очень тяжело. И в девять-десять лет мало возможностей что-то сделать асоциальное, особенно при контролирующих родителях. Но пройдет не так много времени, он окрепнет, подрастет, осознает какие-то свои возможности, и во что это выльется — одному богу известно. Тут я связана по рукам и ногам. Никаким образом больше я на этого папу повлиять не могу. Такие случаи неоднократны.
Улан-Удэ. 19 января 2018 года. Класс школы № 5, в котором совершено нападение, в военном поселке Сосновый БорФото: снимок с видео / Следственное управление Следственного комитета РФ по Республике Бурятия / ТАССРяд учеников у нас состоит на учете в комиссии по делам несовершеннолетних (КДН). Это орган, к которому мы обращаемся, когда не справляемся сами. Чаще всего там состоят так называемые неблагополучные семьи, дети которые прогуливают уроки, совершили мелкое хулиганство, крупное хулиганство, пьющие родители, дети, которые остались под опекой кого-то, и так далее. И даже этот орган мало что может. Родителей регулярно приглашают, они регулярно не приходят. И точно КДН не имеет никаких полномочий, кроме как сказать: «Ай-ай-ай» — и пригрозить пальчиком.
И это одна из проблем — полное бесправие психологов и вообще системы в целом — как образования, так и социальных служб. Если, действительно, ребенка не убивают, не морят голодом, нет точных данных об опасности, то никто не будет, например, вскрывать дверь в квартиру — будут ждать, когда откроют.
Психолог в школе — это такая мифическая фигура: нам приписывают волшебные качества, будто у нас есть какие-то возможности то ли словом, то ли жестом в человеке что-то исправить. И в то же время у нас нет никаких прав, инструментов конкретных. И все так разочаровываются, когда психолог «неэффективен» в понимании большинства. А то, что не было создано условий для его работы, — это как-то опускается. «Были у психолога, ничего он не сделал». «Да, ходили мы к этому психологу, все на том же самом месте». Очень это обидно.
Я не все пятнадцать лет работала в школе, я работала в разных местах, с детьми разных возрастов. Коллеги, которые всю жизнь работают именно в школах и могут сравнить, говорят, что становится очень сложно работать. Вплоть до того, что люди уходят. На днях я узнала об увольнении одной из коллег, которая была для нас мастодонтом. Ей уже было за пятьдесят, и всю жизнь она проработала в разных школах. Она могла ответить на любой вопрос. Человек не выдержал, не стал дожидаться конца учебного года и уволился. Это произошло после того, как стали спускать вот эту кучу бумаг после суицидов.
Очень страшное выгорание. В последнее время это слово модное. Говорят о выгорании врачей, учителей, психологов. Но дело в том, что ничего не делается. Когда мы говорим, что у нас большая нагрузка, мы не успеваем делать это, нам отвечают, что нагрузка у всех. Есть такая формулировка в государственных учреждениях: «в связи с производственной необходимостью».
Так вот, в связи с производственной необходимостью могут снять со своих занятий, поставить на уроки, могут отправить на ЕГЭ. В общем, куда угодно по нуждам школы. Свои должностные обязанности выполните как-нибудь потом. А потом: поймали с вейпом в туалете — вызывают психолога, дети перебегали дорогу возле школы перед машинами — вызывают психолога, подрались за пределами школы — вызывают психолога. Обнаруживаются сексуальные домогательства со стороны отца, и мама пишет заявление в полицию — вызывают психолога. Я ездила, провела полдня в полиции.
И потом я слышу про Галявиева (устроившего стрельбу в казанской гимназии 11 мая, в результате которой погибли семь человек. — Прим. ТД), что за ним «недосмотрел школьный психолог». При этом Галявиев три года в этой школе не учился, а претензии к школьному психологу звучат гораздо чаще, чем претензии к психиатру, который выдал лицензию на оружие за месяц до этого расстрела.
Мне это как минимум странно, а как максимум — меня это глубоко возмущает. И потом выкладывают интервью с этим психиатром, который не увидел у Галявиева каких-то настораживающих проявлений и поэтому подписал разрешение на выдачу лицензии, причем она его даже не помнит, потому что там огромный поток клиентов. О чем мы говорим? Видимо, школьный психолог, который работал за три года до этого с Галявиевым, все должен был выявить и предотвратить все это?
Я работала с подростками около двадцати лет, в основном вне школы. У меня был свой центр помощи «Перекресток». Мы там придумывали разные практики помощи подросткам, находящимся в трудной жизненной ситуации, был клуб подростковый, уличная служба — мы просто по улицам ходили, знакомились с подростками, которые тусят во дворах, — служба помощи подросткам-правонарушителям, находящимся под следствием.
Анна ТихомироваФото: из личного архиваПотом я перестала этим заниматься и стала работать руководителем психологической службы в школе. Через какое-то время ушла и оттуда, теперь занимаюсь процессами, связанными с соучастным проектированием: когда подростки сами для себя делают разные штуки. Например, сейчас мы с подростками придумываем, какой может быть школа, какой нам хотелось бы ее видеть. Чтобы люди сами себе придумывали, как им важно жить, разрабатывали и проектировали свое образование. Когда подросткам дают возможность взять на себя ответственность за какой-то процесс, связанный с их жизнью, они совершенно по-другому в этом процессе живут. Они не чувствует себя объектами взрослых манипуляций, а становятся авторами собственной жизни.
Функция школьного психолога заключается не только в консультировании учеников. Это одна из небольших частей работы, на которую у психологов времени, как правило, нет. Когда происходит индивидуальное консультирование, у нас запретных тем нет, все конфиденциально, если психолог не видит угрозы для жизни ребенка или других детей.
Но при этом на психологе еще лежит функция некоторого просвещения всех детей и подростков, а также создания определенной атмосферы в школе. И вот тут, конечно, работает куча ограничений.
Мы не могли с детьми обсуждать сложные темы — их надо было согласовывать, и после долгих согласований мы получали запрет. Прежде всего потому, что школа боится родителей, которые могут прийти с претензиями.
Есть идея, что, пока с детьми не говорят про секс и наркотики, они об этом не знают. А как только психолог рассказывает, сразу бегут употреблять наркотики и заниматься сексом. Поэтому все эти острые темы тщательно обходятся — нет единой понятной позиции школы по этому вопросу, и считается, что просвещение — функция родителя. Что, на мой взгляд, неправильно: родителям сложно на эти темы говорить с детьми. Разные отношения, разный уровень готовности к разговору с ребенком.
От психолога очень много чего хотят в школе, но у него нет совершенно никакого пространства. В лучшем случае есть физическое — условно, кабинет. В некоторых школах даже есть кабинеты для групповой работы. Но нет времени на это, поскольку очень жесткий тайминг у детей. Считается, что школа — это в первую очередь учеба, и результатом школы является только то, что связано с академическими показателями. А что с академическими показателями не связано — мешает учебе. И выбить время для неакадемической работы с классом практически невозможно.
Это его основной функционал. Естественно, так ничего не работает. По Федеральному государственному образовательному стандарту, помимо всех предметных компетенций, школа должна формировать у ребенка компетенции личностные и метапредметные. Но идея такая, что это происходит просто в процессе урока: то есть сидит ребенок на географии, и так строится урок, что, помимо знаний по географии, у него еще формируются какие-то личные компетенции. Но это тоже какая-то абстракция, оно так не работает.
На мой взгляд, в школе гораздо важнее процесс самой школьной жизни, чем учеба. Потому что научиться каким-то знаниям дети и сами могут. А вот научиться добывать эти знания, решать задачи и проблемы, ставить самому себе цели и поддерживать других — все эти неакадемические штуки являются гораздо более важными задачами. Пока отношение к ним не изменится, никакие психологи ничего не решат.
Клевые школы, в которых не будет шутеров [стрелков], — это школы, где детям хорошо. Где они занимаются чем-то вместе со взрослыми, чем им интересно заниматься. Ходят в походы, делают общие проекты, едут кому-то помогать, что-то сажать и реставрировать, откапывать запустевшие монастыри. Когда в школе создастся такая детско-взрослая общность, тогда ничего этого [подобных трагедий] не будет.
А если этой общности нет, дети со взрослыми по разные стороны баррикад. У детей задача — жить, а у взрослых — научить их математике. Вот пока так происходит, никакие школьные психологи не помогут. Когда будет общая деятельность, общая школьная атмосфера, школьная жизнь, тогда мы сможем на что-то надеяться.
Пермь. 15 января 2018 года. У школы № 127 в Мотовилихинском районе, где произошла драка с применением ножей, в результате которой пострадали людиФото: Максим Кимерлинг / ТАССКогда мы работаем с буллингом, есть два варианта: либо это классные часы, либо работа с участниками ситуации. На классных часах мы используем разные ресурсы и пособия для детей, учителей и родителей, например «Травли NET». На основе их материалов можно провести хорошие занятия. А в работе с участниками все зависит от профессионального уровня психолога, это же непростая тема. Есть варианты решения этих проблем: школьная служба примирения, когда сами дети организуют примирение, или восстановительные процессы, когда участвуют медиаторы.
Когда я работала в школе, это была целая проблема. Сразу начиналась эта тема: «Да какой буллинг, это просто кто-то кого-то там…» Школе очень сложно признать факт буллинга. Потом этого надо снять с этого урока, того — с другого, а вот с этого нельзя. В общем, психолог себе должен этих детей добыть, чтобы с ними работать.
Но увеличение количества психологов ни к чему не приведет. Ну будет у нас не два психолога в школах, а десять. И что? Дети все равно по уши заняты учебой. В «хороших» школах дети сутками учатся. Не спят, пьют энергетики, чтобы подготовиться к завтрашнему дню. А потом себя режут.
В общем, проблем очень много, и в первую очередь они связаны с тем, что в нашей образовательной политике неправильно расставлены приоритеты. Но это, видимо, нерешаемый вопрос. Ну или решаемый только в рамках одной отдельно взятой школы.
Дети очень редко приходят сами к психологу — это, скорее, исключение. Обычный подросток к психологу сам не пойдет: во-первых, не хочет показаться «психом», во-вторых, не знает, кто такой психолог. Он же с ним никак не контактирует. Если бы он сходил с психологом в поход, поездку, видел его каждый день — это другое дело. А так сидит какой-то непонятный человек в кабинете, и чего к нему идти? В этом смысле сформировать контакт с ним тоже где-то надо, а где — непонятно.
Умение обращаться за помощью — это ведь непростая штука. Даже взрослому трудно. Этому надо учиться, признавать, что тебе нужна помощь. И чем в более сложной ситуации ребенок, тем сложнее ему обратиться за помощью. А его приводят к психологу за шкирку учителя в качестве наказания.
Сейчас на психологов спускают всех собак: виноваты, проглядели, просмотрели. Но психолог не может ничего сделать в этой системе — это системный эффект, а не эффект недоработки психолога. Вся система заточена, чтобы дети становились такими: чувствовали себя исключенными, отверженными, никому не нужными. Так устроено школьное образование.
У нас был опыт большой работы с подростками в одном техническом училище: мы проводили тренинги по отношениям, личностному росту. Нам снимали с занятий детей на два дня, и мы занимались углубленной работой. И было здорово, им ужасно нравилось. А потом я встречалась с этими подростками в коридорах школьных — и они прятали глаза. И я думала: как так? А через какое-то время поняла: им было хорошо, а потом мы ушли, а они остались в той же самой системе. И непонятно, пользу мы принесли или вред, потому что мы их в каком-то смысле разочаровали: показали им, как бывает хорошо, то, чего у них нет, и ничего не изменили в их жизни. И в этом смысле — да, наверное, психологи во всем виноваты. Но у них нет возможности изменить систему.
Я работаю психологом в 57-й школе в Москве чуть больше трех лет. Вообще школьным психологом — лет семнадцать-восемнадцать. Моя специфика в том, что я создаю в школе безопасное и открытое пространство: дети не так сильно боятся сказать учителю или друг другу что-то, разрулить конфликт.
Я очень много присутствую в коридоре, прихожу на уроки, общаюсь с детьми таким образом, чтобы они понимали, что я не представитель карательной структуры, а человек, с которым просто можно поговорить, если что. Бывает, дети сами обращаются, когда им безопасно, а бывает, говорят, что кому-то другому нужна помощь, и просят аккуратненько подойти поговорить. Это мне тоже нравится. В общем, я занимаюсь тем, что создаю пространство в школе, в котором возможен диалог.
Татьяна ШульцФото: из личного архиваКо мне приходят почти только сами дети, ко мне не приводят. Бывает, обращается родитель, но довольно редко, так как это практически бесполезно. Потому что тот, кто обращается, — у того и проблема.
Если родитель обращается с тем, что ребенок плохо учится, то это проблема родителя, что его это парит. А у ребенка все, скорее всего, окей: если его что-то будет беспокоить, он обратится сам. Иногда, если родители ко мне обращаются, я предлагаю с ними поговорить: поработать с эмоциями, предложить придумать, как им переформатировать отношения.
Но мне очень не нравится запрос «возьмите его, поговорите о том-то и сделайте так, чтобы теперь он вел себя так-то». Это абсолютно бесполезное сотрясание воздуха. Я или отказываюсь, или предлагаю сначала встретиться с родителями, а потом, возможно, встретиться вместе с ребенком. И тогда у родителя есть возможность сказать ребенку: вот знаешь, это меня не устраивает. И это уже нормально. А зачем я к ребенку прикопаюсь? Мне нечего ему предъявить. Мне нормально, что он такой, какой есть.
В целом это досадная история: в нашей стране нет понимания того, что делает психолог. Во многих школах чуть ли не за руку ребенка приводят, скидывают в кабинет и говорят: «Поговорите с ним, чтобы он так больше не делал». И ты там о чем-то общаешься с ним, а потом тебе говорят: «Он не исправился, снова шумит на уроке». И ты думаешь: «А вы что думали, что психолог может сделать?»
У меня не было такого, чтобы ребенок прямо говорил, что собирается покончить с собой. Были дети с самоповреждающим поведением или, например, говорившие, что хотят убить свою учительницу, потому что она плохая. Если бы это было с нуля, я бы, конечно, обращалась куда-то, но, так как это было не с нуля, а с глубоким знанием этого ребенка и его эмоциональности, естественно, я никуда ничего не сообщала.
В одной из школ мама била ребенка. Но одно дело, когда шлепнули и я об этом узнаю, — тогда я долго и подробно говорю с ребенком о том, готов ли он, чтобы это было вынесено, стараюсь сделать так, чтобы была возможность поговорить с родителем.
Тогда мы обсудили и решили, что скажем администрации, социальному педагогу, и дальше вызвали маму к директору. Был жесткий разговор, поставили семью на школьный социальный учет. И мама реально перестала бить девочку — совсем.
В общем, если психолог узнает, что есть риск, он должен об этом рассказать — и это нормально и правильно. Иначе вся ответственность оказывается на тебе. Но бывают и потери. Есть шанс, что ребенок закроется и к тебе больше не придет.
Когда я прихожу работать в школу, я в первую очередь иду в администрацию и говорю о том, что я такой психолог, который работает на стороне детей. Не в том смысле, что я против кого-то. Просто я смотрю на ситуацию с точки зрения ребенка. Я хорошо понимаю детей и гораздо меньше понимаю взрослых. Я очень хорошо помню все эти ощущения, когда ты в школе, сидишь на уроке. Мне жутко, когда на детей кричат, — я переживаю, мне плохо, аж мурашки. И потом, если учитель начинает жаловаться на ребенка, я, конечно же, понимаю, что с ним на самом деле происходит.
Ребенок всегда слабее. Учитель может все, что угодно, говорить, но у него куда больше власти.
Или он может оскорбить ребенка во время урока, что-то сказать ему, а ребенок должен проглотить. И вот все это «cядь-встань».
Я просто на стороне детей, переглядываюсь на уроках, болтаю в коридоре. Стараюсь как можно больше брать замену, иметь пространство для взаимодействия с ними. Говорить на человеческом языке.
Перемена — это единственное нормальное время психолога: к сожалению, нет отдельных часов, когда он может побыть с ребенком, все время приходится урывать какие-то моменты. И на переменах прямо выстраивается несколько человек: «Ой, а можно я с вами поговорю?» Когда такой очереди нет, я захожу в классы, подсаживаюсь к детям, которые сами по себе, спрашиваю: а чего ты один, как настроение, а что делаешь, что ешь?
Детям ведь очень не хватает внимания, особенно когда в классе 25—30 человек. Учителей на них просто не хватает. Если ты тихий или, наоборот, много мешаешь, то к тебе совсем никакого внимания. А тут взрослый проявляет внимание — почти все дети это очень любят. Есть, конечно, тип детей очень закрытых, которым некомфортно, когда к ним подходят. Но я к ним все равно подхожу, иначе совсем нет шанса, что они когда-то обратятся ко мне. Или хотя бы зову их в кабинет. Я каждый день покупаю сушки и печеньки. И ребенок может зайти как будто бы за сушкой — и просто там сидеть и говорить: «Ой, я так хотел сушку». И вот некоторые дети так сидят с сушками месяц, два. А потом обращаются.
В одной школе была проблема. Дети стали мне рассказывать, что у них есть друзья, которые употребляют наркотики. Они не говорили имена — просто рассказали сам факт. И я предложила школе как системе придумать, что с этим делать. Пришла на педсовет, стала предлагать решать вопрос системно, потому что прецедентов раньше не было. То есть были, в этой школе дети всегда употребляли, но просто из взрослых никто не знал — или, скорее, делали вид, что не знают.
Я говорю: во-первых, я не знаю имен, так как мне говорили друзья, а не они сами. А во-вторых, я не имею права говорить имена, даже если бы знала. Стала объяснять, что собираюсь говорить с детьми, с родителями, с классом. Администрация стала жутко сопротивляться, мы с ними разругались, я ушла из школы. Потом работала индивидуально с этими детьми.
Могу рассказать про буллинг хорошую историю. Раньше, когда я была моложе, у меня не получалось с ним справляться. Я не очень понимала почему. А в том году пришла новенькая девочка в пятый класс, ее не приняли, она как-то особенно себя вела. Она ко мне пришла в слезах, я с ней поговорила и потом пришла в класс. Сказала: «Ребят, поднимите руку те, кого не устраивает сейчас общение в классе». Подняли руку большинство. Потом я спросила, кого это задевает, для кого эта ситуация [буллинга] ненормальная. Подняли руку чуть меньше человек. Потом я спросила: «Кто из вас готов вложить энергию, силы и время для того, чтобы попробовать разрулить проблему, которую вы видите?» И подняли руку еще меньше детей.
И тогда я сказала, что у тех, кто поднял руку в третий раз, есть возможность безнаказанно уйти с урока и пойти со мной, попробовать что-то придумать с этой историей. Пошли самые ресурсные и включенные дети — там были и те, кто буллил, — пошли со мной, и у нас был круглый стол человек на семь. Мы стали обсуждать, что не устраивает, почему это происходит. Все рассказали о своих чувствах, о том, что девочка немного провоцирует. Девочка рассказала о своих переживаниях. Мы стали вместе думать, что делать. Придумали ряд правил, пришли с ними в конце урока в класс и стали голосовать. Правила приняли. Это был классный кейс, девочка была очень довольна. И ребенок, который буллил, говорил: «Мне теперь хорошо, а было плохо, я же понимал, что так нельзя».
Башкирия. 18 апреля 2018 года. У школы № 1 на улице Блюхера в Стерлитамаке, где ученик напал с ножом на учительницу и одноклассников, а также совершил поджог. В результате нападения пострадали три человекаФото: Николай Петров / ТАССЕще была история, когда над четвероклассником подтрунивали, потому что он был странный и чудной. И я использовала технологию, которая называется «команда под прикрытием». Подошла к девочке, которая мне казалась очень разумной и которая не была замечена за буллингом мальчика (а буллили почти все), и сказала: «Давай я тебе кое-что предложу, а если ты согласишься, твоей задачей будет никому про это не рассказывать. Ты можешь согласиться, можешь отказаться, но я тебя очень прошу, пообещай никому не говорить, что мы это обсуждали». Она согласилась, и я ей рассказала, что есть вот этот мальчик, его обижают, и спросила, готова ли она быть человеком, который может его — когда это для нее безопасно — поддержать. Например, все смеются, а она может задать вопрос: «А чего вы смеетесь?» Или никто не берет его в команду, а она позовет в свою.
Ей понравилась эта идея. Мы договорились, что у нас тайная организация — мы будем иногда встречаться и обсуждать. Главная ее задача — просто замечать ситуации. Прошло несколько дней, она рассказала мне о случаях, когда его защитила и когда он, по ее мнению, был не прав. А потом я предложила подумать, кого еще позвать к нам в организацию. И мы прямо обсуждали всех по очереди, это был классный процесс. Она говорила, например: «Вот этот хороший, но он может не осмелиться». В итоге мы позвали к нам еще трех человек, встретились с ними несколько раз. И очень хороший результат был: просто появились люди в классе, которые почему-то мальчика поддерживали. Он про это не знал и не узнал, а проблема в большей степени решилась.
Но при этом я не имела никаких ожиданий. Психолог — это вообще самая классная должность в школе, потому что ты имеешь возможность не иметь ожиданий, а просто общаться и слушать. У учителя, даже если он прекрасный и человек хороший, все равно есть необходимость обучить, чтобы он что-то делал.
В честной взрослой коммуникации, где ты никого не продавливаешь, дети очень благодарны за то, что с ними говорят как с людьми. Предлагают что-то. Помогают решить проблему, а не просто найти крайнего.
В России есть два типа кадетских корпусов: от Минобороны и от Министерства образования. Второй — часто бывшие интернаты, которые перепрофилировались на фоне всех инноваций в стране в девяностые и нулевые в кадетские корпуса, и я как раз работаю в таком месте.
Стаж работы педагогом-психологом у меня четыре года. Ученики у нас разные, с разными особенностями. Часто это, например, повышенная агрессивность, потому что такая среда мальчишеская.
В кадетском корпусе особенность — интернатный тип проживания. Ребята живут в корпусе 24/7, иногда на выходные их забирают родители и родственники. В обычных школах проблем у психолога, конечно, меньше. Представьте, какие широкие возможности для всякого рода девиаций открываются в закрытом учреждении.
Есть и вторая особенность — это начальная военная подготовка, которой очень много. Тут учат обращаться с оружием с одиннадцати лет. В остальном это общеобразовательное учреждение, и педагог-психолог занимается тем же самым, чем и в любой другой школе.
Евгений СтряпчихФото: Любовь КартавцеваОбычно в российских школах психологи занимаются диагностикой — проводят разные тесты. Часто это комично выглядит, если поспрашивать у коллег и детей. Какая-то тетенька приходит два раза в год, раздает какие-то тесты, забирает, и больше никто не видит ни ее, ни результатов тестов. И часто эта тетенька по совместительству преподает русский язык. И психолога ей «накинули» на полставочки. Это очень распространено, особенно в регионах.
Я акцент делаю больше не на диагностике, а на просветительской работе. Целый кружок себе выбил по психологии: занимаюсь с детьми тренингами разными, придумал более современную программу, где мы обсуждаем соцсети, блогеров и так далее. И на основании этого делаем какие-то умозаключения, выводы, формируем полезные рекомендации.
Консультирование — это обязательное направление в работе школьного психолога. И здесь начинаются тонкие моменты, потому что иногда ребята могут сами прийти, а иногда требуется кого-то позвать. Например, я вижу, что уровень враждебности у ученика зашкаливает, а в тесте незаконченных предложений он везде пишет: «Я завтра сдохну». То есть, например: «Завтра… я cдохну», «Моя семья… Мне все равно, я завтра сдохну».
Мне нужно его вызвать на беседу, и тут начинаются трудности.
У нас родители же вообще не разбираются в разнице между психиатром, психологом, клиническим психологом, школьным психологом.
Конечно, по большей части идет работа по запросу. По запросу директора, воспитателя-офицера. Они обычно приводят ребенка за шкирку, говорят: «Надо что-то с ним сделать». Это такое перекладывание ответственности. А психолог — это человек, который не имеет права работать с серьезными девиациями. Школьный психолог работает с легкими нарушениями мотивации, развитием памяти и внимания.
А если приходит ребенок и говорит, что хочет совершить суицид, я обязан сделать несколько вещей. Первое — поставить родителей в известность, письменно, под подпись. Второе — поставить в известность своего руководителя. И направить ребенка к опытному суицидологу — лучше всего. Если с ребенком, который даже ради бравады что-то говорил о самоубийстве, что-то произойдет, это будет халатность с моей стороны, что я своевременно не оповестил. Поэтому я оповещаю родителей в любом случае. Беру таких детей в коррекционные группы. Если выясняется, что он просто хотел быть в центре внимания, то мы работаем над тем, как это правильно делать.
Проблема с буллингом тут менее острая, чем в обычной школе. Ребята живут все вместе, и много разных возможностей на них повлиять. Но в мальчишеской среде, где все стремятся стать лучшими, если кто-то начинает опережать, остальные психуют. А еще они все занимаются единоборствами, потому что в современной российской армии это поощряется. И они все могут не только за себя постоять, но и демонстрировать превосходство. Поэтому работу приходится выстраивать усиленную — контроль на уровне того же, что в армии. Очень строгие правила и дисциплинарные взыскания за нарушения. Если контроль чуть ослабить, начинается буллинг. Но если начинается, главное — вовремя оповестить.
Я думаю, главное в решении проблемы буллинга в России — это повышение психологической грамотности и родителей, и педагогов, и детей. Многие родители считают: это мальчишеская среда, раз издеваются, значит должен это перетерпеть. А это не так. Например, если ученик слабый и получает двойки, а все остальные — пятерки, он, получается, рейтинг класса «тянет» вниз. А они же хотят самыми лучшими быть. И они начинают его дразнить, мол, иди отсюда, ты нам портишь всю малину.
Мое мнение, как это все [трагедии] предотвращать: повышать психологическую грамотность населения. Последний случай в Казани показал, что родители, может, и хотели что-то изменить, но не знали, как это сделать, к кому обратиться за помощью для себя. Почему-то все считают, что психолог — для ребенка. А на деле чаще всего приходится работать с родителями.
Когда я собираю занятия с ребятами после стрельбы в школе — что два года назад после Керчи, что после Казани, — я акцент делаю не на том, как нужно вести себя, когда это уже произошло. Я всегда говорю, что как педагог не собираюсь просматривать страницы в соцсетях. Но есть общая черта: последние известные стрелки мало того что увлекались культом «Колумбайна», но так или иначе давали о себе знать в социальных сетях. Однокурсники Галявиева вспоминали, что были моменты, когда у него резко менялось настроение. Я своих ребят настраиваю: если вы где-то в соцсетях увидели странный пост — реально странный, вы понимаете, что он не шутит, — ну вы хоть кому-то сообщите. Если не родителям, скиньте мне. Я просто проведу беседу, чтобы понять, шутка это или нет.
Это тоже вопрос повышения психологической грамотности: на что обращать внимание в поведении своих друзей. Родители должны знать, на что обращать внимание, какие есть ресурсные центры, в чем разница между психологом и психиатром.
Амурская область. Благовещенск. Следователь Следственного комитета РФ в здании Амурского колледжа строительства и коммунального хозяйства, где студент во время учебного занятия открыл стрельбу. В результате стрельбы погиб один человек, еще три человека получили ранения. Нападавший погибФото: снимок с видео. Следственный комитет РФ / ТАССКогда в школе происходит суицид, приходит прокуратура и начинает проверку. Во-первых, какой план был по профилактике суицидов. Во-вторых, смотрят журнал консультаций, была ли выявлена группа риска. Это в каждой школе, на самом деле, есть, просто называется по-разному.
Если ко мне придут, я скажу, что такая группа есть, и покажу, какие рекомендации давал родителям в письменной форме. У меня есть протоколы бесед, где есть моя подпись и подпись ученика. А если такого нет, можно предъявить психологу за халатность. И в лучшем случае попросят уволиться по своему желанию, в худшем — уволят по статье.
Но никто не знает, чем занимаются психологи. Появился двоечник — ну, наверное, психолог не смог сделать отличником, подрались — наверное, психолог не уладил конфликт, суицид — психолог не увидел. И можно сказать, когда придет прокуратура: «Я нашел виноватого, и мы с ним уже разобрались, поэтому меня оставьте в покое». Вот такое отношение к психологам. Поэтому я всегда за то, чтобы коллеги знали, как себя защитить.
После трагедии в Казани классные руководители проводили беседы о том, как вести себя в ситуации шутинга. Я проводил занятия с подростками и детьми по тому, как такие вещи выявлять в соцсетях и чтобы не педагоги этим занимались — они просто не умеют этим заниматься. Десять лет разницы — и уже упускается многое. Они даже не знают, как фейковые страницы различать. Поэтому важно, чтобы и ребята сами знали, что является не шуткой, когда товарищ становится замкнутым, к кому обратиться. Очень уж демонстративное поведение у последних шутеров — не в соцсетях, так в переписке.
В России первый случай шутинга был в 2014 году, у нас только начинается эта проблема. Мне кажется, с каждым годом будет все актуальнее, учитывая, как восхищаются этими стрелками: какой красивый и грустный мальчик.
Есть конкретные паблики — про «Колумбайн», некоторые околофутбольные, и есть особенно жестокие. И если у ребенка вся страница переполнена таким контентом, а тут вдруг он пишет, что завтра что-то сделает, — это повод обратить внимание. Но у нас специфика еще такая: парни-кадеты часто постят оружие. И если я раньше пытался педагогам тоже показывать похожие презентации, то меня заваливали потом сообщениями: «Вот этот калашникова себе поставил на аватарку». Ну так они его разбирают каждый день, это тоже надо отличать. Поэтому молодежь может в этом плане эффективнее работать, чем педагог с 40-летним стажем. Он зайдет в соцсеть, у него глаза станут по пять копеек, он скажет: «Да тут все убийцы!»
Еще больше важных новостей и хороших текстов от нас и наших коллег — в телеграм-канале «Таких дел». Подписывайтесь!
Каждый день мы пишем о самых важных проблемах в нашей стране и предлагаем способы их решения. За девять лет мы собрали 300 миллионов рублей в пользу проверенных благотворительных организаций.
«Такие дела» существуют благодаря пожертвованиям: с их помощью мы оплачиваем работу авторов, фотографов и редакторов, ездим в командировки и проводим исследования. Мы просим вас оформить пожертвование в поддержку проекта. Любая помощь, особенно если она регулярная, помогает нам работать.
Оформив регулярное пожертвование на сумму от 500 рублей, вы сможете присоединиться к «Таким друзьям» — сообществу близких по духу людей. Здесь вас ждут мастер-классы и воркшопы, общение с редакцией, обсуждение текстов и встречи с их героями.
Станьте частью перемен — оформите ежемесячное пожертвование. Спасибо, что вы с нами!
Помочь намПодпишитесь на субботнюю рассылку лучших материалов «Таких дел»